Выбрать главу

Из тех, кто пишет русские стихи до и после прибытия на Святую землю, мне так и не вспомнился ни один, который превзошел бы Добровича и в мастерстве, и в объеме написанного. Вдох сделан. Дело за выдохом: книжкой, в которой будет указан тираж (каким бы он ни был), и пусть не торжествующее, но справедливое место издания. Читатели стихов в Москве — и в России — еще присутствуют.

Павел Крючков.

1 Об этой же проблеме — переполненности, неспособности “включить еще чьи-то там „мечты и звуки” в состав собственной души” — писал в своей рецензии на книгу Игоря Булатовского петербургский критик и филолог Леонид Дубшан (см. “Новый мир”, 2004, № 3). Мне также очень нравится определение Лидии Чуковской: “Я с незнакомыми не знакомлюсь”. В нем совершенно нет надменности, но есть честная данность.

2 Конечно, наш читательский и жизненный опыт научил пониманию того, что поэт (особенно хорошо это понимаешь, когда наличествует факт личного знакомства, а то и дружбы) и его лирический герой — далеко не одно и то же, что между этими двумя “я” существует дистанция, иногда — “огромного размера”.

3 Они о том, что “прошлое — настало”. Испытанный и проверенный образ: в такие времена все откатывается назад, цивилизация встает на четвереньки и залезает на дерево. “Человечества не стало. Волчество. / Полоз вместо колеса”.

4 Небось, дескать, вразрез и напрочь.

Pro et contra Ивана неистового

И. А. Ильин: pro et contra. Личность и творчество Ивана Ильина в воспоминаниях,

документах и оценках русских мыслителей и исследователей. Антология. СПб.,

Издательство Русского Христианского гуманитарного института, 2004, 895 стр.

В 1934 году — через двенадцать лет после высылки из советской России — Иван Ильин писал из Берлина в Париж Ивану Шмелеву про “страшное сознание своего одиночества, своей ненужности, своей черной ненужности для чудесной нашей родины <...>. Конечно, честь и верность мои со мною, и я знаю, хорошо знаю те часы, в которые я их предпочел всяческому личному устроению. Но Господи Боже мой! Что за страшное время выпало нам на долю, что негодяям, законченным лжецам и бесстыдникам пути открыты, а нам — поток унижений”. Еще актуальнее звучит и ответ Шмелева: “В наше время нет или почти нет великого творчества, огня, опаляющего душу, служения словом <...>. Измельчали, опошлились, оторговились, опохабились, обазарились, обрыночнились...”

Не раз в переписке их1 сквозь сетования на ненужность и одиночество сквозит упование на востребованность в “грядущей России”. Сбылось ли оно? Отчасти да: книги Шмелева продаются в приходах даже за церковными ящиками, а у Ильина вышло многотомное собрание сочинений, которое еще будет пополняться и дальше. Но и — нет, ибо их влияние настолько же несопоставимо с тем, на которое они уповали в изгнании, насколько современная Россия отлична от той “грядущей”, о которой они мечтали.

Об антологии “Pro et contra” мне уже приходилось писать, рецензируя том о Константине Леонтьеве2. С тех пор в этой серии вышло много отличных книг, объемно высвечивающих лучшие фигуры отечественной культуры, — и вот книга об Ильине. В определенных православных “белых” кругах Ильин ныне — фигура культовая; публицистика его оказалась живее и интереснее, пожалуй, публицистики любого из его современников, включая Георгия Федотова, его заблуждения поучительны, а сердечный пафос не остывает во времени.

...Открывается том фрагментом воспоминаний Евгении Казимировны Герцык, на двоюродной сестре которой был женат философ. “Всегда вдвоем — и Кант. Позднее — Гегель, процеженный сквозь Гуссерля. И так не год, не два”. Возможно, именно потому, что Ильин был еще и “ученым гегельянцем”, Ленин не допустил его расстрелять, хотя после революции тот и оказался в гуще антисоветской политики. “И как бывает порой с русскими немцами (Ильин по матери — немецких кровей. — Ю. К. ), у него была ревнивая любовь к русской стихии — неразделенная любовь”. Была в Ильине — уже и в двадцать лет — “священная безуминка”, в течение всей жизни закипавшая порой в интеллектуальную желчь, злость; полемическое равновесие — не его добродетель. “Знакомство с Фрейдом, — вспоминала Герцык, — было для него откровением: он поехал в Вену, прошел курс лечения-бесед, и сперва казалось, что-то улегчилось, расширилось в нем. Но не отомкнуть и фрейдовскому ключу замкнутое на семь поворотов”. Впрочем, интеллектуальные стычки, выходившие за границы приличий, — приметное свойство того бурного и мутного предреволюционного времени вообще, серебряный век наш был не без червоточины. Так повздорил Ильин, к примеру, с Андреем Белым: “на разрыв аорты”, — а всего-то из-за музыки Метнера. Белый и сам не сахар, тоже особым равновесием не отличался, но на каждого “безумца” найдется другой, покруче (как на Стриндберга — Ницше), и — писал Белый об Ильине — “этот талантливый философ казался клиническим типом <...> ему место было в психиатрической клинике <...> наше знакомство определялось отнюдь не словами, а тем, как молчали мы, исподлобья метая взгляды друг в друга”.