нас ночь разводила и наспех совала в метро
там пристален люд и народ астеничен рабочий
в коротком углу приблизительно я или кто
плечами впечатан в молву и мурлом неразборчив
какой-то он давний по виду двойник отставной
чей пульс пеленгуя часы отбивают победу
но нет постепенно которые были со мной
и негде добиться куда я так тщательно еду
бузило нетрезвых когда нас пускали в метро
числом человек молодежи в ком знания шатки
пока в переулках по сущие бедра мело
их нежную внутренность то бишь и не было шапки
назад в эту зиму вморожен как столп соляной
дворы бездыханны и снежные игры все те же
но где отовсюду которые были со мной
и не были даже которые тоже все реже
я вырасту бродским природы я всех сберегу
разборчивой речью с прилавков шумя тиражами
кто там на излете маршрута дрожали в снегу
дружили однажды чтоб с песней в метро провожали
портвейна рубин или спасской жирафья звезда
где смех вам не молк и с барханов сахары заметно
пусть светит оттуда какие вы были всегда
а мне до конечной в ночи обо всех незабвенно
Игра языка на уровне tour de force. Мелодия прозрачная, комментарии излишни, а что касается единственной подводной строки “я вырасту бродским природы я всех сберегу”, то в ее емкой и глубокой метафоре манифестируется, по моему разумению, и сближение поэта с простым смертным, и противостояние усилившегося лиризма позднего Цветкова “безличной” лирике позднего Бродского, и противостояние парадигмы вечного “я” живой природы у Цветкова парадигме неодушевленного мира у Бродского. Полушутка “бродский природы” проговаривается о давнем негласном соперничестве двух поэтов, заложенном хотя бы американским издательством “Ardis”, которое открыло в стихопечатании только Бродскому и Цветкову зеленую улицу ( “я пел в набор” — вспоминает Цветков в эссе “У нас в Мичигане”7).
Читать иные стихи Цветкова — поистине грызть гранит науки. Причем это не готовая наука, а грызомая самим поэтом в процессе ее разработки на глазах у читателя. Вот начинается очередной урок алогики:
так скажи не кружи в уме а если если
в переулках обломки топота и толпа
словно выхлоп из глоток стреляет стальные песни
в кристаллическом воздухе что же тогда тогда
В попытке постичь непостижимое — смысл существования для смертного “я” — разрываются причинно-следственные конструкции типа “если, тогда”, рождая смятенную темную музыку рефлексии: “если если”, “тогда тогда”. Непостижимое непостижимо именно для мысли: “и хоть вещи-в-себе за пределом причин и следствий / в голове слипаются мысли на если то”. Поэт размышляет замысловатыми образами, и, хотя в глоссолалию не впадает (он — смысловик), не все его тропы легко проходимы читателем. Да и им самим, такое складывается впечатление, хотя он и пытается постичь смысл существования “как старинный сенека под аккорд монтеверди / но не вопленик впалый с разодранным ртом во лбу” (не как Иов?). Ответ он все же находит — тот, который читателю известен заранее, — любовь:
летний блеск с высот и фасеточный мир в подарок
здесь любовью сердце и речью в прах изотри
по всему околотку такой торжествуй порядок
вопреки уму чтобы пламя шло изнутри
полюби под крылом перелетную в липах область
перед дверью наружу расплакаться и обнять
чтобы прерванный срок приоткрыл свой закон и образ
как теперь навсегда но не если тогда опять
Точка “опять” неумолимо возвратит к началу решения задачи (полюбить жизнь раньше смысла ее) в будущей инкарнации “я”, хотя в прерванной смертью жизни задача была решена на таком эмоциональном подъеме, что, казалось, — “навсегда” в вечности.
Вот что еще ново для интонации Цветкова помимо усиления косноязычной музыки — неуравновешенность неофита любви к жизни, когда он вчера, измучившись абсурдом жизни, сегодня ее снова любит. Тогда смысловые слои, сдвигаясь и перемешиваясь под его дирижерской палочкой, с точной интуицией отбрасывающей избыточные семантические звенья, создают гулкое пространство, где много воздуху и тропы не переплетены в трудно распутываемый клубок.