А так — слышится “важный”, сдобренный какой-то отчетливой “советскостью”, почти “официальный” голос семидесятипятилетнего писателя.
Завершается альманах голосом также немолодого Давида Бурлюка (стихотворение “Закат-маляр широкой кистью...”). Место и время звукозаписи не указаны. Непонятно, почему для диска не использовался материал огромного вечера Давида Бурлюка в Музее Маяковского в 1956 году. Это был почетный приезд лояльного к Советам эмигранта, Лев Шилов успел с ним даже подружиться, много его фотографировал, делал с ним беседу для газеты, наконец, тщательно записывал тот знаменитый вечер… Не понимаю. Может, Шилов приберегал ту запись для отдельной пластинки? Кстати, наш знаменитый звукоархивист очень гордился тем, что благодаря Бурлюку он получил дополнительные краски для понимания интонации Маяковского: читая стихи друга и “ученика”, Давид Давидович воспроизводил именно ту музыку, которая слетала с губ будущего “горлана-главаря”. Обнаруживались парадоксы.
Алексей Крученых. “Встают на цыпки тучки…” (из разных книг Алексея Крученых). Памяти Сергея Филиппова.
Методическое пособие для работы в филиалах ГЛМ.
© Государственный Литературный музей.
Общее время 42.25. Звукорежиссер проекта Сергей Филиппов. Составитель Александр Бабулевич. Тираж 20 экз.
Здесь 10 (десять!) треков с голосом Алексея Крученых (1886 — 1968). Некоторые его стихи также читают поэты Сергей Бирюков (8) и — под музыку Александра Крамера — Игорь Лощилов (2).
Товарищи!
Со всей ответственностью я заявляю, что в больших объемах читать стихи Алексея Крученых может и должен только поэт Сергей Бирюков, как уже сказано, Председатель Международной Академии Зауми, кавалер Ордена Почетной Отметины и т. п.
Только он имеет на это и моральное, и художественное право.
Я серьезно.
Сергей конгениально интонирует: где нужно кричать — кричит, где нужно шептать — шепчет; а главное (я это чувствую интуитивно), он точно следует букве и духу крученыховских творений. Это интересно слушать, параллельно заглядывая в текст.
…Забавно, что открывается пластинка коротким стихотворением (которого, кстати, я не нашел в книге, выпущенной в 2001 году, в малой серии “Новой Библиотеки поэта”), совершенно нехарактерным для самого Крученых. Зауми в нем, в общем-то, нет: тут скорее, судя по эксплуатации Лермонтова, имеется чисто постмодернистский ход (цитирую по записи):
Стаканчик-два я выпил грогу.
На воздухе мои размялись плечи…
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу.
Об УМЕРЕТЬ не может быть и речи!!
…После каждого слова поэт делал легкую паузу.
Наверное, колоритней всех авторское чтение Алексея Крученых описал Андрей Вознесенский в автобиографических рифмах прозы “Мне четырнадцать лет”.
На прощание я процитирую это дело целиком, уж очень “вкусное” описание:
“…Он слезился, попрошайничал и вдруг, если соблаговолит, верещал вам свою „Весну с угощеньицем”, вещь эта, вся речь ее (она есть на диске. — П. К. ) с редкими для русского языка звуками „х”, „щ”, „ю”, „была отмечена весною, когда в уродстве бродит красота”.
Но сначала он, понятно, отнекивается, ворчит, придуряется, хрюкает, притворяшка, трет зачем-то глаза платком допотопной девственности, похожим на промасленные концы, которыми водители протирают двигатель.
Но вот взгляд протерт — оказывается, он жемчужно-серый, синий даже! Он напрягается, подпрыгивает, как пушкинский петушок, приставляет ладонь ребром к губам, как петушиный гребешок, напрягается ладошка, и начинает. Голос у него открывается высокий, с таким неземным чистым тоном, к которому тщетно стремятся солисты теперешних поп-ансамблей.
„Ю-юйца!” — зачинает он, у вас слюнки текут, вы видите эти, как юла, крутящиеся на скатерти крашеные пасхальные яйца. „Хлюстра”, — прохрюкает он вслед, подражая скользкому звону хрусталя. „Зухрр”, — не унимается зазывала, и у вас тянет во рту, хрупает от засахаренной хурмы, орехов, зеленого рахат-лукума и прочих сладостей Востока, но главное — впереди. Голосом высочайшей муки и сладострастия, изнемогая, становясь на цыпочки и сложив губы как для свиста и поцелуя, он произносит на тончайшей бриллиантовой ноте: „Мизюнь, мизюнь!..” Все в этом „мизюнь” — и юные барышни с оттопыренным мизинчиком, церемонно берущие изюм из изящных вазочек, и обольстительная весенняя мелодия Мизгиря и Снегурочки, и, наконец, та самая щемящая нота российской души и жизни, нота тяги, утраченных иллюзий, что отозвалась в Лике Мизиновой и в „Доме с мезонином”, — этот всей несбывшейся жизнью выдохнутый зов: „Мисюсь, где ты?”