Выбрать главу

едва поднимая голову жилами всеми от напряженья дрожа

и рта раскрывая темную пропасть старик шелестит — стал у края мудрей

теперь ничего мне — где жало твое? — там больше не видится страшным

вот мать выкликает кричит и зовет исходить выходить поспешать

 

 

*     *

  *

И море встало за окном —

и мир, и мрак, и мор, и морок,

в уснувший дом за пыльной шторой

мерцающим кося зрачком...

И море встало за окном —

мраз, марево, и мощь, и малость,

сняв горечь, что со дня осталась,

с уст спящих жестким языком...

И море встало за окном —

то море — миг, и месть, и милость,

и мука, и, войдя, склонилось

к ребенку памятью и сном...

И море встало за окном...

накрыв собой деревья, крыши,

покуда спят, покуда слышат,

как волны плещутся о дом.

 

 

*     *

  *

Что ты стоишь, притаясь, у порога?

Ты — бесновата или — убога?

Что ты бормочешь? — в такой тишине

не разобрать ни слога.

Что же ты хочешь? Лжецом ли, пророком

бродишь у двери, касаешься окон,

днем растворяешь, а ночью, губя,

с неба глядишь, многоока?

Прочь уходи! Я не помню себя,

все, что когда-то хранила, любя,

ты отбираешь без толку.

Складывая в коробочки слов —

горе и радость, движения снов —

жизнеточивые дольки.

Что возвращаешь? — не речь — не легка,

но — не оскудей же рука —

мне безнадежной — родного

крепкую кость языка.

Шесть високосных месяцев

В диалогах, протоколах, арабесках и заметках

 

Ниже публикуется журнальный вариант документальной повести Неи Зоркой (1924 — 2006), моей матери. Слеповатый текст под заголовком “Шесть високосных месяцев”, напечатанный на желтой от времени бумаге, я обнаружила в ее огромном архиве, тотчас вспомнив все: трофейную машинку “Эрика”, купленную в комиссионке на Арбате и верно прослужившую четверть века после того, как наши умельцы заменили кириллицей готический немецкий шрифт на клавиатуре, и осеннюю дачу “Литгазеты” в Шереметьеве, где в конце 1968 года была написана эта повесть, и сами запечатленные в ней тогдашние события. Прошло ровно сорок лет. Кто жил во времена, последовавшие за недолгой хрущевской “оттепелью”, тот вспомнит их душную атмосферу, с точностью воссозданную на страницах повести. Кто родился позже, тому эти страницы покажутся свидетельством из эпохи вымерших динозавров, — настолько другой стала вся наша жизнь, да и мы сами.

В 1924 году, когда моя мать появилась на свет, родители-коммунисты дали ей имя в стилистике времени: Энергия. Представляете? Энергия Зоркая, вот так-то! Однако имя не прижилось, и дома, а потом и в документах появилось другое — Нея. Такая река течет недалеко от Кологрива, от деревни Большая Пасьма, на родине маминой мамы, а моей бабушки Веры. Семья ее была по-деревенски многочисленна, но после революции почти все дети двинулись в Москву работать или учиться. А позже отправляли домой, к оставшейся в костромских лесах сестре Нине (матушке, вдове погибшего в 1930-е годы священника), своих детей в военную эвакуацию.

Около 1920 года Вера Васильева — статная, по-северному скуластая, в неизбывной комсомольской косыночке — по пути на какой-то съезд познакомилась в поезде с интересным молодым историком, подписывавшим свои публикации звучным псевдонимом Марк Зоркий. Не знаю, есть ли на свете Горькие, Бедные и Весёлые, не связанные соответственно с Максимом, Демьяном и Артемом, но мы, Зоркие, точно все между собой родня и все ведем происхождение от этого характерного постреволюционного союза, объединившего северную глубинку с чертой оседлости, Кологрив и Житомир, которые на равных пробивались к новой жизни.

Судьба и профессиональная деятельность молодой пары до войны складывалась, как теперь говорят, успешно. После учебы в Институте красной профессуры дед заведовал сектором в Институте Маркса — Энгельса — Ленина при ЦК ВКП(б), потом кафедрой новой истории в МГУ; бабушка работала