Выбрать главу

Теперь о письме. Письмо было подписано в январе этого года, сразу после процесса Галанскова—Гинзбурга, когда дело было передано с кассационной жалобой в Верховный суд. Я была неудовлетворена процессом и считала, что он принесет вред общественной атмосфере, за оздоровление которой так борется партия все последние годы. Такое впечатление создавалось прежде всего потому, что существовал резкий разрыв между тем, что сообщалось в прессе по поводу вины осуждаемых, и требованием защиты Гинзбурга об оправдании — не о снисхождении по тем или иным смягчающим обстоятельствам, а об оправдании за отсутствием состава преступления. Как же это понимать? Гинзбург — агент НТС и в то же время он ни в чем не виноват?

Если бы я писала письмо сама или бы подписывала его не в конце дня, усталая, в толчее и сутолоке, я была бы более внимательна к формулировкам письма — я сейчас это внимательно обдумала, т. к. мне дали возможность ознакомиться с текстом письма, которое я смутно помнила за давностью. Так, например, я по-другому сформулировала бы первую фразу. Сейчас она звучит так: “Мы обращаемся к вам, потрясенные несправедливостью суда над Александром Гинзбургом”. Надо было бы: “озадаченные неясностью” или что-нибудь, что не означало бы категоричности оценки суда как несправедливого, но подчеркивало бы полную неясность этого суда.

Ошибочным, истеричным я считаю сейчас формулировку — сопоставление этого процесса с процессами 37-го года. Меня и тогда эта формулировка резанула своей чрезмерностью, но письмо было коллективное, редактировать его было нельзя, и я считала, что важнее и правильнее подписать это письмо, чем не подписывать его из-за одной резанувшей меня фразы. Речь ведь в письме шла о пересмотре дела Гинзбурга на подлинно открытом процессе, а именно — на таком процессе, который мог бы иметь очень большое воспитательное значение, убедив всех в справедливости этого суда, если он действительно справедлив.

Была еще одна причина, по которой я — несмотря на то, что считала фразу о 37-м годе чрезмерной, несправедливой фактически, ибо на процессах 37-го года, конечно, все делалось по-другому, — все же признала эту фразу допустимой и подписала письмо при наличии этой фразы. На собрании я не буду говорить того, что сейчас скажу; вас же, такую маленькую и товарищескую, уважаемую мной аудиторию прошу меня выслушать, хотя речь пойдет о вещах глубоко личных.

У людей моего поколения существует, что ли, “комплекс 37-го года”, складывающийся у всякого по-разному, но сугубо лично, будучи рожденным самой жизнью, биографией человека. Чаще всего он касается тех, кто непосредственно пострадал от 37-го года, лишившись родителей или родных, проведя тяжелое детство и т. д.

Моя семья принадлежит к числу тех редких семей (учитывая, что это была семья партийных работников, членов партии с революции), которая не пострадала от 37-го года. Никто — ни родственники, ни сама семья. Мое детство было лучезарным. Я имею право говорить об огромном, неистребимом зле 37-го года без какой бы то ни было собственной, частной обиды и считаю, что подобное свидетельство также очень важно.

Я жила в доме ЦК близ Арбата. Каждую ночь на квартирах нашего дома появлялись новые пломбы. У нас, детей, вошло в привычку утром, выходя в школу, обегать свой подъезд, смотреть, где прибавилась пломба, и сообщать друг другу. Мы бегали и смотрели на эти запломбированные квартиры без тени тревоги, сомнения, не говоря о других чувствах. Мы были глубоко аморальны, вот что. Однажды я увидела пломбу на двери квартиры над нами. Там жил один работник ИМЭЛа, друг моего отца, прекрасный и добрый человек. У него была дочь, моя ровесница, и маленький сын. Я бежала в школу вприпрыжку от радости и выпалила подруге, что на 17-й квартире пломба и мы спасены. Дело в том, что мы сдали в букинистический книгу “Кола Брюньон”, принадлежавшую этому соседу, моя мама уже несколько раз спрашивала, не брала ли я ее, и мы дрожали, боясь разоблачения. Деньги проели на мороженое. Можно ли забыть такое?