Но время все сожгло: и людей, и дома, и вещи. Уцелело самое хрупкое — письма.
Десять розановских писем к Герье были переданы его дочерью — Еленой Владимировной Герье — в Отдел рукописей РГБ (ф. 70). Два (самых личных) оставались в семье. Публикуемые теперь письма были пронесены через годы родственниками Герье — и их сохранение было намеренным, а не случайным.
Утаенные в семейном архиве, пережившие как автора, так и адресата, эти письма, как и тот, кто их отправил, тоже приходят из «безвестности».
Но, конечно, возвращение было бы невозможно без тех, кто, вероятно и не надеясь на такое возвращение, письма хранил. После смерти Герье письма находились у его дочери Софьи Герье (кстати, в наше время ее имя вспоминают в связи с историей теософии). Затем письма перешли к крестнице Софьи Герье
и внучатой племяннице историка — Софье Владимировне Зотовой. Именно ей приношу благодарность за предоставленную возможность опубликовать данные письма. А также за те часы общения, которые она мне подарила.
Орфография и пунктуация писем приближены к современным.
sub 1 /sub
<1914 год, середина октября>
Дорогой Владимир Иванович!
Стукачева1 уведомила меня, что скоропостижно скончалась Авдотья Ивановна2! Она была совершенно здорова, когда я видел ее весною, деятельна, живая, — без признаков сердечной болезни. Что же такое случилось с ней? Может быть, тромбоз (закупорка кровеносных сосудов) в мозгу или разрыв аорты. Но ее глаза так светились, она была полна таким сухим здоровьем (без Голицыных3 и прочее, без смирений), что казалось, «осень» ее протянется еще долго-долго. Просто не приходила на ум смерть, и я потом еле подумывал: «Надо еще увидеть Авдотью Ивановну и поговорить об Истории, о Карееве4 и о Стукачевой». И вот пока мы трясемся (извините за слово) в своих мыслях — приходят древние Парки и перестригают нить жизни.
О, как это ужасно! И ужасно за нее и за Вас, наш бедный Наставник, от которого поистине ушла
Подруга дней его суровых
как Пушкин говорит о няне. В смерти ужасающа и непереносима разлука. Ничуть не боль и не физическая смерть, но ужасное РАЗЛУЧЕНИЕ с кем СРОСЛАСЬ вся жизнь. Это ужасно, ужасно, ужасно. Только ослы-позитивисты не понимают этого. О, какие они ослы, эти позитивисты, и мне кажется, вся глупость их проистекает от этого одного — непонимания ужаса смерти.
«Великое таинство смерти»,5 — проговорил Ап. Павел, как бы приподымая завесу в другую сторону вечной жизни «там», — загробной жизни. Как было бы все ясно, если б иметь об этом уверенность; ясно и — светло. «Но мы все об этом ничего не знаем». Состояние наше поистине ужасно. Мы поистине жалкие люди. И нам остались не мысли, а слезы. Страшно и о Вас думать. Как учитель без привычной толпы учеников, и ученый без «тут где-то около меня <нрзб>щагося и шуршащего платьем друга» (Авд. Ив.). Вы стоите в ужасающем положении дерева среди поля, вокруг которого не растет никакого леса. «Молодые слишком молоды и глупы», «сверстники и сотрудники скончались»… Ужасно, ужасно.
В том положении, как у Вас, хочется еще уйти от людей, «побыть одному». А между тем возможное исцеление или облегчение печали — с людьми. И всякое присутствие людей так режет и томит. Ужасно.
Тут-то и открывается весь смысл и бл. Августинов6, и св. Францисков7: того всего, что так оплевано в наше время. Оно ужасно, «наше время», и ненавистно. Вот «время», в которое не хочешь иметь друзей, и будь бы возможность — со всеми и раззнакомился.
Все возвращаешься к годам юности, — и вспоминаю я, как усталый Вы вернулись из магазина Мюр и Мерилиз8, — жалуясь на бесконечные его отделения и множество этажей, по которым приходилось ходить, покупая подарки для елки. И Авдотья Ивановна хлопотала около елки. Мы все студенты знали, что «у Герье такая же ученая жена, как он сам, — из рода Станкевича»9. Как давно это было. Уже тридцать лет тому. А светло, и все в красках и говоре, как сейчас.