Выбрать главу

Флейту я привез через несколько лет, с противоположного полюса мира: купил в большом музыкальном магазине на Монпарнасе, получив гонорар за «Афганские рассказы», хорошую, посеребренную. Учительница музыки одобрила наш выбор. И в панельном доме на краю Смоленска зазвучали «Шутка» Баха и «Сиринкс» Дебюсси. Я отводил дочку в музшколу и, дожидаясь ее, заглядывал в книжные магазины, в «Букинист». В центральном книжном однажды наткнулся на «Железную флейту», собрание коанов. Сразу не смог ее купить, не хватило денег, от гонорара давно ничего не осталось. Но в следующий раз, когда мы приехали в музшколу с нашей окраины, купил. Головоломные диалоги и ситуации предваряло стихотворение одного мастера дзэн о прозрачных древних звуках, которые сходят с пальцев. Да и коаны были хороши: «Однажды в монастыре Или-чуань повар-монах принимал у себя в гостях монаха-садовника. Когда они сидели за столом, раздалось птичье пение. Только оно смолкло, садовник постучал пальцем по ручке кресла. Птица запела снова, но скоро замолчала. Садовник постучал еще — пение не возобновлялось. „Понял?” — спросил монах. „Нет, — ответил повар, — не понял”. Садовник в третий раз постучал по креслу».

Чем-то и моя история с флейтой напоминала коан.

Я уже знал, кстати, что традиция суфизма очень близка традиции дзэн, некоторые исследователи предполагают, что суфии заимствовали многое у дзэн-буддистов. После Афганистана я увлекся восточной поэзией, персами, это было неизбежно, хотелось постичь дух той земли. Сначала это был неотвратимый Омар Хайям, потом Фирдоуси, Рудаки, Хакани, Насими, Хафиз и, наконец, Руми со своей «Поэмой о скрытом смысле» — «Маснави», вступление к которой называется «Песнь свирели».

Музыка в некоторых суфийских братствах служила чудодейственным средством для проникновения в священное, как, например, напиток хаома у зороастрийцев. Руми уповал не столько на разум, сколько на интуицию, сердце: «Не разуму доступно откровенье: / Людское сердце — вот ценитель пенья».

Я читал, и на меня снова наплывали бесконечные ночи и дни плоскогорья, хотя речь в стихах была на первый взгляд совсем о другом. Но дух ее, музыка увлекали меня в Газни. Руми и предупреждал: «Мой звук не ветр, но огнь, и всякий раз / Не холодит он — обжигает нас».

…Треплет палатку, качает щиты, все забивает пылью — черный самум.

Ребята писали, что пятничный автобус подорвался на фугасе, дно разворотило, раненых доставили в полк, но ни одного не спасли. Автобус притащили к самой стене КПП, которую еще мы складывали из мрамора, вроде для ремонта, но что там ремонтировать? И теперь, жаловались они, по ночам, если ветер, все там гремит и скрежещет, ни черта не слышно, может, бурубахайки с духами уже у ворот.

Не знаю, были там братья или нет. Мой корреспондент этого тоже не знал.

Какой скрытый смысл я мог найти во всей этой истории?

Если эта история цепь случайностей, то никакого особого смысла в ней нет.

Но иногда я думал, что братья действительно желали мне смерти. Несмотря на симпатию, улыбки, выгоду.

На наших минных полях подрывались их овцы, однажды погиб пастух — кинулся спасать овцу с развороченным брюхом. Его с воплями притащили бегом в полк, отец кричал. У мальчишки была оторвана ступня, из штанины торчала кость, осколки посекли руку, лицо, шею, прикатила машина медиков, и его увезли в санчасть, под ногами в пыли краснели россыпи капель, нападавших с самодельных носилок. Мы закурили. Афганцы, притащившие ребенка, не хотели уходить. Отец поехал с ним. Понадобилась кровь, ее брали у нашего таджика. Но уже к ночи мальчишка умер.

Наш полк был подобен бронированному колоссу, и шаги его в хрупком мире глиняных жилищ, арыков, лелеемых садов, пшеничных полей бывали страшны и разрушительны. Находились мы там для того, чтобы воцарился мир. И братья могли это понимать. Но, понимая все и принимая хлеб за работу в полку, чувствовали ненависть. Вот как раз об этом и Руми: «Людское сердце — вот ценитель…» Трудно оставаться рациональным, когда на твоих глазах гибнут женщины и дети. Иррациональное таится в самой войне. И рано или поздно оно выходит наружу.

Однажды в полк пришел чуть ли не весь отряд самообороны того кишлака, который поддерживала наша батарея. С английскими старыми тяжелыми винтовками — бурами, сносившими черепушки, с нашими ППШ, в лентах с патронами, с гранатами. То ли у них был какой-то свой рейд, то ли что-то вроде учений. И они хотели пройти через полк дальше, в афганскую часть, находившуюся между нашим полковым городком и Газни. Пропустить через полк ораву вооруженных людей мы не могли. Позвонили в штаб, там ответили, что приедет кто-нибудь, ждите. Ну и мы начали ждать. Закурили. Угостили бойцов в шароварах, длиннополых рубахах, неизменных жилетках и чалмах. Вся эта живописная группа находилась по ту сторону шлагбаума. Таков был приказ заступавшим на дежурство по КПП. Никто, конечно, его не выполнял строго, приходившие афганцы сидели обычно в тени за стеной или даже заходили в мраморный домик. Но в этот раз гостей было много. И один из них, мой примерно ровесник, замотавший концом черной чалмы горло и подбородок, с тяжелым буром на плече, зачем-то шагнул за шлагбаум. Просто сделал шаг. И я мог бы не обращать на это внимания… Но что-то меня подтолкнуло указать ему рукой: мол, не надо, отступи назад. У его глаз появились морщинки легкой улыбки. Он смотрел на меня и не отходил. «Назад», — сказал я ему. Он покачал головой, продолжая улыбаться. «Нельзя, давай», — сказал я.