Мне самому так и не довелось посетить Кенигсберг. Честно говоря, меня никогда не тянуло на те территории, которые достались Сталину в результате ялтинского сговора с Рузвельтом и Черчиллем…
Да я не поклонник Иммануила Канта, а в Восточной Пруссии ничего достойного внимания кроме его могилы — нет. Теперь не существует даже первоначальной надписи на том надгробии, а она гласила:
“Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, — это звездное небо надо мной и моральный закон во мне”.
Человек, побывавший в Кенигсберге после начала советской оккупации, обнаружил на знаменитой могиле еще одну надпись. К приведенным выше словам некий красноармеец (как видно, образованный!) прибавил такой стишок:
Вот это, Кант, тебе —
За вещь в себе!
И было “это” нацарапано штыком!
Вскоре немцев оттуда выселили, сам город переименовали… Он и по сию пору носит имя сталинского холуя — Калинина. А вернуть ему прежнее название — невозможно, немцы и без того на Восточную Пруссию зарятся.
Да и могилу Канта советизировали. (Я неоднократно видел ее по телевидению.) Там теперь гранитная плита, на которой выдолблены четыре буквы:
К А Н Т
Возникает желание приписать еще два слова:
НЕ КАНТОВАТЬ!
Пятидесятые
В 1954 году на Большой Никитской улице (тогда Герцена), возле консерватории был поставлен памятник Чайковскому работы Веры Мухиной. Великий композитор изображен в странноватой позе: у него приподняты руки и несколько наклонена голова. Мой отец давал по сему поводу разъяснения. По его словам, первоначальный вариант монумента был таков: на плече у Петра Ильича стояла фигурка ангела, играющего на крошечной флейте, — он как бы внушал Чайковскому его несравненные мелодии…
Приятель Мухиной, скульптор Сергей Дмитриевич Меркуров, увидев это изваяние, произнес:
— Вера, ты с ума сошла? Как тебе в голову пришло изобразить педераста с обнаженным мальчиком на плече?
В результате ангелочек был удален, а позу композитору не переменили.
Постучавшись, я заглядываю в маленькую комнату, в которой жила на Ордынке Ахматова.
— Анна Андреевна, произошло недоразумение. Ваш Галкин ушел в шапке моего Галкина…
Моего Галкина звали Геннадием, он учился в университете на одном курсе со мною и был ближайшим моим приятелем.
А Галкина, который приходил в гости к Ахматовой, звали Самуилом Залмановичем, он писал стихи на идише. Я хорошо помню его — высокого роста, лицо очень красивое и болезненно бледное…
Была зима, и оба Галкина ходили в меховых поношенных ушанках из кроличьего меха. В конце концов недоразумение было улажено: поэт получил свою шапку, а студент факультета журналистики — свою.
Самуила Галкина у нас на Ордынке воспринимали как иллюстрацию к известной поговорке: “Не было бы счастья, да несчастье помогло”.
В 1950 году он был арестован в числе деятелей Еврейского антифашистского комитета и вместе с прочими “сионистами” мог быть приговорен к расстрелу. Но тут у него, заключенного, случился инфаркт, и он угодил
в тюремную больницу… И пока его лечили, произошли важные события: в 1952 году судили и расстреляли его “подельников”, а в 1953-м умер “товарищ Сталин”… Последнее обстоятельство привело к тому, что Галкин в конце концов вышел на свободу.
Ахматова сочувствовала всем, кто так или иначе пострадал от сталинской тирании. И тогда — в пятидесятых — ей хотелось помочь еврейским поэтам, да и семьям тех из них, кого убили… Помнится, она переводила не только Галкина, но и расстрелянного Переца Маркиша.
К Анне Андреевне приходила вернувшаяся из ссылки вдова поэта — Эсфирь Ефимовна. Я запомнил такой ее рассказ. Среди тех, кто был, как и она, репрессирован, находилась четырнадцатилетняя девочка из какого-то провинциального города. “Преступление” ее состояло вот в чем. Она вместе со своими одноклассниками гуляла возле школы, а там были посажены деревья. И одно из них не прижилось — его листья пожелтели… Указав на погибшее растение, девочка произнесла: