Выбрать главу

Равнодушному глазу может показаться избыточной фиксация на мелких, казалось бы, подробностях. Но Ахматова в своем “крохоборстве” была права — насколько возможно, ее записи помогают восстановить, реконструировать не только факты ее творческой и личной биографии, но и поведение коллег, атмосферу времени, историческое движение событий. Так подробно она объясняет источник высшего недовольства ею, выразившийся еще в первом по ее поводу постановлении: 1) издание за границей в 1923 году стихов, не напечатанных в СССР; 2) статья К. Чуковского “Две России (Ахматова и Маяковский)”; 3) чтение ею в апреле 1924 года на вечере журнала “Русский современник” в зале консерватории (Москва) “Новогодней баллады”. Недовольство было, повторяю, высшее — но и Замятин, редактор “Русского современника”, тоже на Ахматову гневался (“очень дружески ко мне расположенный <...> с неожиданным раздражением <...> „Вы — нам весь номер испортили””). Эта деталь — раздражение Замятина, из-за травли которого (и Пильняка тоже) в 1929 году Ахматова демонстративно выйдет из Союза писателей, — красноречива.

Ахматова не любила, когда к “Поэме без героя” прилепляли жанровую бирку “историческая”, но сама она безусловно проявляла в “Записных книжках” дар исторического летописца и была исторически прозорливой. Память у Ахматовой была до конца дней превосходная, и в недовольство и ярость ее приводили (уже в старости) намеки на некие лакуны и “выпадения”.

Но вернемся к тому, что Кушнер называет “благополучием” и “мирной жизнью” (1924 — конец 30-х). О чем свидетельствует поэт — стихами?

Я под крылом у гибели

Все тридцать лет жила.

Ну хорошо, предположим, что Кушнер стихам Ахматовой не доверяет — лукавит, мол, “Анна Андреевна”. Но существует реальность биографической канвы — в том числе и жизни с Пуниным, особой, странной, мучительной, семьи двойной и двойственной, при жене Анне Евгеньевне, — жизни, которую только профан может назвать “благополучной”. Кушнер — отнюдь не профан: тем печальнее. Но он выбрал не додумывание , не исторические предположения, а чтение в сердцах и даже в подсознании, и с завидной уверенностью распространяет их не только на биографию, но и на творчество Ахматовой.

Вот как он понимает литературный дар Ахматовой в действии.

“Будь Анна Андреевна Львом Николаевичем, — замечает Кушнер, — она бы распорядилась судьбой Анны Аркадьевны по-другому: не бросила бы ее под поезд, устроила бы ей развод, вернула сына Сережу и общее уважение и проследила бы за тем, чтобы Анна была счастлива с Вронским”.

Это мне напоминает обратную перспективу некрасовской эпиграммы на роман: “Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом, что женщине не следует „гулять” ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом...” Смех смехом, но любое предположение о том, как бы Чехов разработал толстовский сюжет, а Достоевский — пушкинский, может найти подтверждение в их творчестве — ибо там, где полемика, там и результат. Попытка доказать полемичность Ахматовой (“Анны Андреевны”) к Толстому в отношении судьбы его героини (“Анны Аркадьевны”) утыкается только ее высказывание о мусорном старике , откуда совсем не следует необходимость защиты гения Толстого. Это все равно что Шекспира (известно, что Толстой его терпеть не мог) начать с пафосом защищать от Толстого и доказывать, что стратфордский гений был не чета яснополянскому.

Зачем же предпринята эта попытка, скажем прямо, оглупления “Анны Андреевны”, низведения ее до уровня сочинительницы женских романов с благополучным концом? Застольной юмористки с неважным вкусом (опять, кстати, подстановка — ведь не Ахматову, а мемуаристов иронично цитирует Кушнер)? Зачем — упорная игра на понижение, “защита” не нуждающегося в защите Толстого за счет принижения Ахматовой? И так за свою жизнь натерпевшейся унижений и принижений — дабы догнал ее тем же еще и литератор из последующих поколений, да не по чьему-либо указу, а по велению сердца? Да еще такому сильному велению, что завершает статью — об Ахматовой! — стихами собственного изготовления? Неужели для того только, чтобы “отмстить”, неужели это ему дано “возмездие” и он “воздал”?