Выбрать главу

У Даля описывается пристрастие к вещицам: так и видишь какую-нибудь хорошенькую барышню, влюбовавшуюся в не менее хорошенький зонтик. У Солженицына — совсем другая энергетика этого чувства: влюбоваться в кого  — и уже не оторваться ни глазами, ни сердцем, хотя бы только любуясь на расстоянии. Тут угадывается опять-таки солженицынский персонаж, Глеб Нержин или Олег Костоглотов, заглоченные судьбой, зарешеченные, за стеной шарашки или больничной палаты, кому дано пристраститься одними только глазами, как зрителю, — но тем более неотвратимо, “до полной гибели всерьез”. “Влюбоваться” — очень нужное Солженицыну слово, незаменимое; по сравнению с “влюбиться” оно несет в себе и большую отстраненность — “любоваться”, и большую обреченность — “пристраститься”.

Итак, солженицынские слова вместе с определениями выписаны из Даля — но они так пропущены через опыт “второтолкователя”, что, каждое по-своему, становятся парафразами огромного текста по имени Солженицын. Сам Солженицын, может быть, и не имел в виду тех смысловых оттенков, которые мы приписываем ему, — но подлинно художественный текст всегда умнее автора, и слова в солженицынском словаре сами говорят за себя, кричат о том, о чем автор молчит.

Границу, отделяющую однословие как творческий жанр от слова как единицы языка, языководство от языковедения, трудно провести в случае Даля — Солженицына, которые как бы дважды меняются ролями в описанном нами случае “со-словария”, редчайшем образчике двойного языкового орешка. Чтобы войти в состав общенародного языка, быть включенными в Словарь “живого великорусского” наравне с общеупотребительными словами, новообразования должны восприниматься столь же или даже более “естественно”, чем их соседи по словарю, камуфлироваться и мимикрировать под народную речь (хотя переборщить с “народностью” тоже опасно, и заимствованные слова “автомат” и “гармония” более естественно звучат для русского уха, чем натужно-свойские “живуля” и “соглас”). Поэтому далевско-солженицынские однословия, в отличие от хлебниковских, воспринимаются как прозаизмы, скроенные по закону разговорной речи.

Казалось бы, грань, отделяющая поэтизм от прозаизма, — весьма условная, но формально-композиционным признаком такого размежевания служит отсутствие у Солженицына именно любимого хлебниковского приема — “скорнения”, сложения двух корней — например, “красавда” (красота + правда), “дружево” (дружить + кружево). Солженицын редко соединяет разные корни — для него в этом начало умозрительно-произвольного, “утопического”, насильственного спаривания разных смыслов.

Знаменательно, что и Даль недолюбливал слова, образуемые, по греческому образцу, сложением основ, — он называл их “сварками”, подчеркивая тем самым искусственный, технический характер того приема, который для Хлебникова органичен, как жизнь растения, и потому назван “скорнением”. “Небосклон и небозем... слова составные, на греческий лад. Русский человек этого не любит, и неправда, чтобы язык наш был сроден к таким сваркам: он выносит много, хотя и кряхтит, но это ему противно. Русский берет одно, главное понятие, и из него выливает целиком слово, короткое и ясное”10 . Даль приводит в пример “завесь”, “закрой”, “озор” и “овидь” как народные названия горизонта, в отличие от книжных, хотя и русских по корням, но сложенных по составной греческой модели типа “кругозор”. Любопытно, что далевские немногочисленные “авторские” образования типа “ловкосилие” или “колоземица” и “мироколица” (атмосфера), “носохватка” (пенсне) скроены по нелюбимому им образцу и отчасти звучат по-хлебниковски, предвещают Хлебникова.

В целом Даль, как и Солженицын, предпочитает не рубить и скрещивать корни, но работать с приставками и суффиксами, то есть брать “одно, главное понятие”, плавно поворачивая его иной гранью. Типичные далевско-солженицынские словообразования: “влюбоваться в кого — любуясь, пристраститься”, “издивоваться чему”, “остойчивый — твёрдый в основании, стоящий крепко”, “выпытчивая бабёнка”, “размысловая голова — изобретательная” и т. п. 11. Никаких резких разломов и сращений в строении слова — лишь перебрать крышу или достроить сени, но ни в коем случае не менять основы, не переносить дом на новое место.

 

Опасности и прелести жанра. Лингвоселекция

Не хотелось бы, однако, внушать мысль о великих возможностях этого жанра, о его процветании на почве синтетического, ярко метафорического русского языка и т. п. Все-таки выбор у однословца небогат, и удачи в этом жанре — еще реже, чем в скупом жанре афористики. Главное, что грозит словосочинительству, — соседство словаря, соперничество с языком. Словотворец неминуемо ставит себя на одну доску с народом-языкотворцем и часто проигрывает. Каждое сочиненное слово, по своей заявке и претензии, — это часть языка, вечный памятник своему творцу, а памятник с кукишем или подмаргивающим глазом плохо глядится, потому что мгновенная поза передразнивания или подначивания не годится для вечности. Однословие пытается соединить несоединимое не только в своем морфологическом составе, но и в эстетической установке: выразить индивидуальность своего создателя — и вместе с тем стать элементом системы языка, войти в словарь. В жанре однословия есть нечто неустранимо претенциозное, как и в жанре афоризма, который вынимает себя из потока суетной человеческой речи, смиренного многословия и косноязычия и застывает в позе “на все времена”. Словотворец — отчасти самозванец, поскольку языком по определению правит народ, безымянный творец имен. Однословие заведомо завышает критерий своего бытования в языке — и потому должно готовиться к отпору и развенчанию, к раздражению читателя, который не любит “озвездованных” слов (однословие поэта Григория Марка). Тем более, если эти слова не рассыпаны в поэтических контекстах (как большей частью у Хлебникова), откуда они добываются старателями-золотодобытчиками, а заранее преподносятся в виде самоценного жанра, да еще образующего целый словарь.