Выбрать главу

Новый двухтомник Чуковской, вобравший в себя ее прозу, стихи, воспоминания, дневники и письма, делает ее творческую фигуру еще значительнее. Что-то из этого было прочитано нами прежде в тамиздатском или самиздатском “исполнении”, что-то услышано по радио сквозь помехи глушилок, многое впервые поступает в читательский оборот — но вот собранное вместе, дополняя впечатление от “Записок”, лишний раз подтверждает, что в лице Чуковской наша литература второй половины века имеет крупного и самобытного литератора.

И — прозаика, написавшего вещь, можно сказать, эмблематичную, художественно безукоризненную, невероятно пронзительную — повесть “Софья Петровна”. Краткие, лапидарные страницы повести — сгусток времени, тут каждый характер и индивидуален, и нарицателен одновременно. Моральное перерождение русского человека, не до конца утратившего в советском зазеркалье память о России и нравственно дичающего под напором коммунистического террора, — как это глубоко, как сильно. И страшно глядеть в бездны бытия земного: благородный человек, при других обстоятельствах проживший бы вполне достойную жизнь, становится на глазах предателем. “Софья Петровна”, написанная в ноябре 1939 — феврале 1940 года, синхронно событиям, — повесть уникальная, как бы теперь выразились, знаковая. То, что ей не нашлось в свое время места на страницах “оттепельных” журналов, лишний раз напоминает, какая мелкотравчатая была тогда у нас “оттепель”.

Казалось бы, вся пропитанная “обстоятельствами места и времени”, повесть и в наши дни не стала реликтом и “просто” свидетельством — не стала, повторяю, за счет органичного своего художественного совершенства. Вещь, продиктованная не профессионализмом, а — откровением, не “заданием”, а — вдохновением. И в этом смысле сопоставимая с “Одним днем Ивана Денисовича” А. Солженицына и “Верным Русланом” Г. Владимова. Но эти-то две — о “малой зоне”, а она — о “большой”. И написана, подчеркнем еще раз, не потом, а тогда. Потому ее у нас просто не с чем и сопоставить. Впрочем, предательство сына рехнувшейся с горя матерью и в мировой литературе, где, кажется, было все, — сюжет небывалый.

...Бесценны и воспоминания Лидии Чуковской — особенно о последних днях в Чистополе Марины Цветаевой. “Мы шли по набережной Камы. Набережная — это просто болото с перекинутыми кое-где через грязь деревянными досками...

— Одному я рада, — сказала я приостанавливаясь, — Ахматова сейчас не в Чистополе. Надеюсь, ей выпала другая карта. Здесь она непременно погибла бы.

— По-че-му? — раздельно и отчетливо выговорила Марина Ивановна.

— Потому, что не справиться бы ей со здешним бытом. Она ведь ничего не умеет, ровно ничего не может. Даже и в городском быту, даже и в мирное время...

— А вы думаете, я — могу? — бешеным голосом выкрикнула Марина Ивановна. — Ахматова не может, а я , по-вашему, могу?..

Полминуты простояли мы молча, — Марина Ивановна тяжело дышала после крика, — потом двинулись дальше. Мне было стыдно: она так нуждалась в полноте участия! А я, своей мыслью не о ней, причинила ей боль”.

Один раз прочитаешь такое — никогда не забудешь.

У Лидии Чуковской подвижнический дар писать не о себе — о других. Идейно эта поклонница и исследовательница Герцена во многом, безусловно, принадлежала освободительной идеологии и абстрактному либерализму. Но экзистенциально — это была “анонимная” христианка и человек культуры, а не идеологии. Ее мировоззрение (впервые публикуемый фрагмент неоконченной мемуарной книги Чуковской “Прочерк” так и называется “В поисках мировоззрения” — фрагмент яркий и исповедально откровенный) — мировоззрение эстетическое, но, что замечательно, напрочь лишенное не редкого в таких случаях имморализма. “Моим питанием и способом познавать мир всегда было искусство. Толчком к мысли — стихи. Даже в большей степени, чем собственный опыт”. Но добро с грехом Чуковская никогда не путала.

Скажем прямо: артистичный гений поэта заставляет его порою перешагивать через мораль — семейную и житейскую. Цветаева смиренно, но и не без гордыни обосновала это в своем эссе “Искусство при свете совести”. “Но если есть Страшный Суд сл б ова — на нем я чиста”. Лидия Чуковская убеждена была, “что противоречие это мнимое”, и все же, признается она, “я как на стену натыкаюсь на твердую формулу Блока: „Искусство с жизнью помирить нельзя””. Чуковская по сути была именно моралистка. Но при этом жизнь сводила ее с людьми, с одной стороны, гениальными, а с другой — слишком неординарными, эгоцентричными, порой капризными, с настроениями, неподотчетными житейскому ригоризму, попросту — своенравными. Не потому, что они были выше морали (они и сами были бы шокированы подобным “безвкусным” предположением), а просто потому, что они поэты.