Утекло восемь лет моего изгнания. Сквозь коммунистический панцырь не бывает ни видно, ни слышно, ни догадно. Но вот наши друзья, мои соавторы по “Из–под глыб”, сумели всё–таки ещё раз публично высказаться — в номере 125 “Вестника РХД”, продолжили полемику c нашими оппонентами. А больше — нет сил; кто выдержит десятилетья советского измочаленья? Несломленный вернулся из лагерей Леонид Бородин, с его здоровым строительным патриотизмом и несомненным литературным талантом. (И тоже — повести–романы в самиздат, куда же?..)
Из–под того же панцыря притекают к нам от близких друзей долгожданные пачки “левых” писем — и с каждой такой спрессованной странички бьёт ветер родины. Изредка кто вырвется на Запад, Миша Поливанов на математический конгресс, напишет, как маслом к сердцу. Как будто там нет никого, ничего, — а ведь плещет вода подо льдом, ой плещет! Вдруг прорвалась брошюра Д. С. Лихачёва “О русском”. Вдруг прошлой осенью в Милан на блоковский симпозиум выпустили критика Игоря Золотусского — и он отчётливо говорил о гоголевской “Переписке”, повернувшей Блока в последние месяцы. Плещет, зреет, невидимо, — и только жаждой души можем угадывать, поддерживать связь с тем процессом.
У Али от каждой весточки: всё больней, что мы живём “в нигде”. Говорит: так мучительно ясно всплывает какая–нибудь станция подмосковной электрички, а от неё — знакомая наизусть тропинка, взрытая жилами сосновых корней. А посещают нас и мощные приветы с родины — это обильные вермонтские снега, даже и мощнее, чем в Среднерусьи. Аля завороженно любит снег, утешается им. Зимы у нас в Вермонте — замётные. (Но хотя со всех сторон лес, а на лыжах не походишь: перепады круты, и в спутанных зарослях.)
Главные, определяющие процессы идут, конечно, на родине, как они ни задавлены, ни заморожены. Но упускаю возможность сегодня повлиять на направление следующих поколений — а сколько молодых ложно тянется подбирать объедки перекормленного Запада, — им это кажется таким соблазнительным, — и куда они вырастут? Ещё и это нам всё отольётся.
Да что там! — разоряются дотла, кончаются деревни Средней России! — и разве я могу отсюда вмешаться? А вот: задумали осатанелые большевики поворачивать наши северные реки на юг — затопить исконный русский Север в пустой надежде спасти урожай Юга, загубленный их же коллективизацией. Это приводит меня в ярость. Как обуздать их банду? на какую силу где опереться? — нет таких сил в мире.
Советской печати не читаю, по исконному отвращению. Но иногда присылают мне вырезки, прочтёшь — заноешь от тоски: нет, над коммунистическими властями не идут десятилетия, они нисколько не меняют своей фразеологии, омертвелого духа. Нет, они не переменятся, пока не сломятся.
Но какая на советской поверхности видна несомненная надежда — это всё–таки “деревенщики”, — нынешнее, под советским гнётом, продолжение традиционной русской литературы. Умер яркий Шукшин, но есть Астафьев, Белов, Можаев, Евгений Носов. Стоят, не сдаются! И, внезапно, быстрый, уверенный рост Валентина Распутина — такого душевного, и с углублением в суть вещей. (И медленно смелеет Солоухин, расслабевший в литературных верхах.) Вот уже второе десятилетие “деревенщики” держатся и пишут — и, сквозь порою казённые вставки или вынужденные умолчания, струится же через их книги подлинный язык, и нынешняя униженная жизнь народа, и мерки неказённой нравственности.
Как–то в “Континенте” критик–эмигрант Ю. Мальцев, отчасти в ответ на мою похвалу деревенщикам, обрушился на них, что они — лгут, не выявляют социальной истины, и никакая поэтому не настоящая литература. Читал я и сознавался себе: да, и я так думал всегда: если нет полноты социальной правды — то это не литература. Да, конечно, деревенщики дают нам не полную правду и в этом смысле изменяют традиции XIX века. Но они же и — противодействуют 65-летнему затоптанию всякого русского чувства на родине. А какая другая ветвь следовала той традиции лучше?
Есть (уже никак не деревенщик, он вообще особняком) очень обещающий Владимов, хорошая у него манера письма, отделанно. И ярко талантливый драматург Рощин. И поэтические имена переходят по советскому болоту, переменно мерцают: Чичибабин, Кублановский, Чухонцев. (Есть немалые достижения и в “городской”, “интеллигентской” литературе, несколько привлекающих имён.)
Когда я досиживал лагерный срок ещё при Сталине — как представлялась мне русская литература будущего, после коммунизма? — светлая, искусная, могучая, и о народных же болях, и обо всём перестраданном с революции! — только и мог я мечтать быть достойным той литературы и вписаться в неё.