Тут можно было бы предположить, что автор лишь добросовестно описывает определенное устройство сознания, не способного справиться ни с одним происшествием без многочисленных литературных подпорок. Однако роман написан так, что для подобных предположений не возникает ни малейшего повода. В предисловии от “издателя” О. П. не зря предупредил, что воздерживается от оценок печатаемого ниже текста, находя писательский дар его автора безусловным и ничего не исправляя, если не считать технических огрехов. Дистанции между Олегом Постновым и повествователем не чувствуется нигде.
А душевное их сродство самым очевидным образом проступает на страницах, которые, похоже, призваны впрямую обозначить основную мысль всей книги. Там присутствует рассуждение о том, что недопустимо греться “на солнышке силлогизмов”, отказываясь поразмыслить “о черной пустоте внизу”. Ибо действительность — сложное хитросплетение, и где для большинства торжествует реальное, на самом деле царит иллюзия, демонстрируется некий театральный фокус, создающий обаяние достоверности, хотя тут просто декорации, сыгравшие злую шутку с излишне доверчивым зрителем. В сущности, ведь и роман Постнова — главным образом опыт демонтажа этих “декораций”, а жизненная неудача его героя — в конечном счете расплата за то, что он поддался страху, когда они начали рассыпаться.
Несложно распознать, из каких источников Олег Постнов черпал свое вдохновение, обдумывая замысел “Страха” и отбирая нужные художественные ходы. Борхес упомянут у него только один раз и как бы между делом, но с подчеркнутой почтительностью к “великому аргентинцу”. Мимоходом упомянут и Набоков, чтение которого помогло герою осознать, что его биография легко укладывается в контекст метафизической гнусности существования — увы, тоже сверх меры знакомый и сугубо литературный. Как будто бы описывается настоящая драма, а выходит просто вариация мотивов, обладающих почтенной литературной историей, но не доказывающих своей творческой действенности. И в итоге такое чувство, что почти все поддельно, — пользуясь определением самого автора, “вроде того, как, зайдя в антракте за кулисы, можно потрепать по щеке короля Лира или чмокнуть Джульетту в плечо”.
Разумеется, нет ничего зазорного в том, чтобы отдать предпочтение таким литературным учителям. Ничуть не порок — следовать поэтике, смешивающей сон и явь, предполагающей реальность “зеленого мира” или опутывающей авторское повествование “сплетением чужих нитей”. Решает ведь не выбор повествовательного ключа, а писательская установка или, говоря театральным языком, сверхзадача. Подразумевая “Страх”, она преимущественно свелась к тому, чтобы показать, что в навыке создания текста, где многочисленные чужие нити образуют достаточно прочный клубок, автору не откажет никто.
Право же, это слишком скромный результат. Не стану судить, до какой степени новым является выбранное в “Страхе” художественное решение для современного русского романа, однако на европейском фоне оно выглядит вполне ожидаемым — наверняка это не тайна и для автора с его усердно выказываемой эрудицией. К тому же оно не только ожидаемо, а, пожалуй, уже несколько старомодно. Времена, когда подобные парады цитат считались непременным условием, чтобы снискать репутацию истинно современного прозаика, прошли. Велик ли выигрыш в том, что мы опять покажем свою сопричастность Европе, опоздав на десяток лет?
Говорить обо всем этом грустно и досадно, потому что Олег Постнов — писатель с несомненным дарованием. И проявилось оно отнюдь не в одних лишь интертекстуальных умениях, даже и вовсе не в них, а в доказанной им способности писать текст яркий и выразительный, незаемно метафоричный, согретый неподдельным лиризмом и невыдуманной ностальгией. Достаточно прочесть в его романе описание Киева под теплым июньским дождем, одноколенчатых лестниц, по которым так соблазнительно предпринимать небезопасные спуски на Подол, неразберихи улочек вроде Кожемякской или Дегтярной, запахов дегтя в безымянных тупичках, “инвентаря чужой закулисной жизни, усыпавшей склоны”. Булгаков здесь, конечно, вспоминается немедленно, он даже назван впрямую, а все равно возникает ощущение подлинности самой картины и воодушевившей ее мысли о “поисках новых явлений мира, столь щедрого на гостинцы, если их ищешь”.