Выбрать главу

Николай Кононов совмещает в одном лице и терапевта, и пациента. Не случайно одно из стихотворений в этой книге именуется «Сеанс лингвокоррекции». Собственно, такую функцию выполняют многие стихи из «Пароля».

Стихи Кононова легко могут шокировать, поскольку его терапия — шоковая. Помню одно из поэтических чтений в Петербурге, когда некий взволнованный слушатель попытался броситься на поэта с кулаками — после того, как тот прочел свое стихотворение, посвященное «братьям-близнецам, московским комсомольцам Унылко».

Мамаше приелась дочь, и она тихоню 3-х лет на участке Душит прыгалкой, расчленяет тело, обливает купоросом, В топи утаптывает останки, но на другой день Все выбалтывает по телефону мужу — никчемному отставнику, С которым не живет, и он копит на нее ярость, и тайно Приносит с собой кол возмездия, выточенный из черенка То ли лопаты, то ли мотыги, и без слез детоубийцу За садизм со словами: «Получи» — забивает…

Это стихотворение написано в форме кляузы от имени «коренного россиянина, москвича и обиженного вкладчика» Трофима Амфидольича Фонлебена. Здесь наиболее гротескным образом проявлена характерная для этой книги особенность — поэт проникает во внутренний мир некоего персонажа, существующего где-то по соседству, здесь и сейчас, и одновременно, как выражается наш автор, — «ниже лимба».

Заметим, однако, что Кононов далек от стремления к эпатажу ради эпатажа. Он ставит перед собой слишком серьезные задачи, чтобы отвлекаться на какие-либо дешевые трюки. Стихи, собранные в эту книгу, — свидетельство о катастрофическом сознании человека, живущего на переломе тысячелетий, в темном провале между творением и творцом, знаком и означаемым, — и стремящегося познать эту бездну, подчинить ее гармонической логике.

Вообще основной пафос поэтического творчества Николая Кононова можно определить как тотальное преодоление инерции — мыслительной, языковой, общепринято-поэтической.

Его поэтике свойственны резкие стилистические сдвиги. От возвышенного слога, от велеречивости, отсылающей к самому истоку русской поэзии, к силлабическим волхвованиям Симеона Полоцкого, поэта переносит к деструктивной эстетике замусоренного сленгом нашего бытового разговора, нежный слог традиционно-гармонического стиха перемежается с обсценной лексикой.

Не менее характерны для него пространственные и временные смещения. От воскресшего Лазаря он молниеносно пикирует к дальнобойщику на «КамАЗе», из устрашающего Мончегорска — к итальянским и голландским, по-своему травматическим красотам, а доктор Нафта из «Волшебной горы» Томаса Манна соседствует в его книге с арестованным турком, приехавшим в Россию строгать шаверму.

Эта многонаселенность — как если бы поэт живописал существование обитателей некой метафизической, необъятных размеров коммуналки, где соединены персонажи различных времен и народов, — прежде была не столь характерна для Николая Кононова. Возможно, эта новая особенность объясняется тем, что в последние годы автор «Пароля» самым активным образом пишет прозу. Разумеется, герои в его беллетристических вещах несколько иные, и действуют они по иным законам, диктуемым прозаической природой текста. Однако так же, как и в прозе, в книге «Пароль» его увлекает внутренняя символика человеческого бытия, которая придает аллегорический, тайный смысл разрозненным и, казалось бы, малозначительным его фрагментам.

Каждая мелочь — вплоть до буквально материализованной — останавливает внимание автора.

Парни, сдуру выпрыгнувшие на лед, Рыбачок, пропивший свой перемет, Пристань у Михайловского дворца, Желтая с левого торца… Кто же, Господи, это с собой заберет? Видимо, тот, кто вынырнет и не замрет Здесь, тут, из полыньи, всерьез, навсегда, Скользнув темными брызгами в провода…

Каждое из мгновений, попадающих в фокус авторской речи, словно под очень хорошим микроскопом, расслаивается до клетчатки, даже до молекулярного уровня, порождая у читателя ранящее чувство приобщенности к чужому, неуловимо становящемуся своим. Поэт с изумлением и ужасом влезает в шкуру каждого из своих героев, мучительно сопоставляя свой собственный духовный и телесный опыт с той терзающей его стихией, которая существует в заведомо аутентичном сознании Другого. В результате угол зрения оказывается смещен и деструкции подвергаются сами основы бытия.

Это доведение до абсурда всего и вся является для поэта важным средством самораскрытия и познания собственной мифологии. Чужая, фиктивная память, востребованная и заново осознаваемая поэтом, воспринимается уже как своя собственная.