Выбрать главу

Хочу, чтобы со мной остался этот рай:

Весенний первый дождь, весенний сладкий час,

Когда еще светло, но потемнеет скоро,

Сиреневая тьма, зеленый влажный глаз

Приветствующего троллейбус светофора,

И нотная тетрадь, и книги, и портфель,

И гаммы за стеной, и сборная модель.

(“Преждевременная автоэпитафия”)

Но “жизнь не любит жизнелюбов”. Естественный для каждого человека процесс отрезвления, избавления от иллюзий молодости принимает в системе мировосприятия Быкова почти апокалипсическое звучание. Так уж устроена эта система, что каждое впечатление, проникнув в нее, усиливается в тысячу раз, счастье становится восторгом, а обида — вселенской катастрофой. Лихорадочное стремление участвовать в разворачивающемся спектакле бытия странным образом выносит счастливца за пределы бытия. Карандаш чересчур нажимает на бумагу и прорывает ее. След оборачивается дырой, радость — мукой, любовь — ненавистью, а космическая гармония — мраком запустения и хаосом. Все чувства, все страсти сливаются в единой немыслимой боли — боли существования.

О жизнь, клубок стоцветных змей!

Любого счастия сильней

Меня притягивало к ней

Разнообразье муки.

(“Шестая баллада”)

Лев Толстой сказал об одной из своих знаменитых героинь: “Как будто избыток чего-то так переполнял ее существо, что мимо ее воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке”. В Быкове есть подобный “избыток чего-то”. Он заставляет его гоняться за впечатлениями, сюжетами, славой, проявлять себя на бесчисленных поприщах, иногда — на неуместных поприщах (в последнее время Быков пытается позиционироваться в качестве идеолога; однако эти попытки дают даже не нулевые, а минусовые результаты: Быков-идеолог похож на фольклорного персонажа, который кинул аркан — себя поймал, выстрелил из ружья — в себя попал, поглядел в телескоп — себя увидел). Спору нет, Быков несет ответственность за все приключения собственного имиджа, но в то же время и сложившееся отношение литературной публики к Быкову — удивляет. Глупо требовать от поэта выдержки боксера и тактичности дипломата. Главное в Быкове — его трагический дар, который, как и всякий дар, требует уважения к себе.

Есть одна тема, которая, занимая значительное место в русской классической поэзии, немыслима в поэзии современной; эта тема связана с чувством инакости, непохожести на других, обретенной от природы ли, по воле Всевышнего ли. “С тех пор как вечный судия / Мне дал всеведенье пророка, / В очах людей читаю я / Страницы злобы и порока”, — эти хрестоматийные лермонтовские строки — о том, как человек внезапно чувствует себя другим, не таким, как все. Самый несомненный итог советской эпохи — впечатанный в генетический уровень ужас оказаться другим — хоть в чем, хоть в самом малом пустяке. Это — болевая точка современного российского коллективного подсознания, нашего подсознания, больше того, это — точка безумия нашего подсознания. Я знаю верный способ вызвать массовую истерику в российской ноосфере; для этого надо всего лишь намекнуть на то, что в мире, знаете ли, существуют индивиды, которых Бог отмечает особо. Между тем в дореволюционном российском сознании эта мысль считалась банальностью.

Поэзия Дмитрия Быкова не боится поднимать такую опасную тему — в этом одно из главных ее достоинств. Видно, что эта тема чрезвычайно мучительна для него, однако она заставляет Быкова обращаться к себе вновь и вновь.

Быков слишком рано понял, что он не похож на других. “Я не вписываюсь в ряды, / выпадая из парадигмы / Даже тех страны и среды, что на свет меня породили” (“Понимаю своих врагов…”). Рифма, кстати, здесь — совершенно евтушенковская. Да и не только рифма. Далеко не случайно я в свое время назвал Быкова “Евтушенко с филологическим дипломом”.

Тема собственной инакости (неотделимой от избранничества) проделала в поэзии Быкова множество трансформаций, порою — довольно неприятных трансформаций. Так или иначе, но Быков закономерно (на мой взгляд — закономерно) пришел к сюжету превращения .