Теперь с шестого все только начинается. Это совсем молодой, двадцатишестилетний Корней Чуковский, тот, про которого — еще не знающий про их будущую дружбу — Блок писал, что у него, Чуковского, нет длинной, фанатичной мысли, что он-де, приехав из Одессы, лезет в “честную петроградскую боль”. Это Чуковский разбега, хотя сборник “критических рассказов” уже переиздан в течение 1908 года трижды2 , уже выпущен “Нат Пинкертон и современная литература” (эта публикация будет по второму изданию, 1910-го, в следующем томе). Он еще нащупывает свой стиль, ищет интонацию, подбирает инструментарий. Конечно, многое здесь наивно, скороспело, поверхностно и отдает лихорадочным журнализмом. Но уже здесь эти недостатки выглядят лишь тонкими подгорелыми краями того славного литературного пирога, который замешивал и трудолюбиво-любовно пек Чуковский в течение почти тридцати лет (примерно до 1930 года).
“Есть такое мнение”, что критический стиль “раннего” Чуковского замешен на фельетонности, что он карикатурен, а следовательно — критик не проникает глубоко в суть рассматриваемого явления. Тут же прилагается испытанный тезис, что К. Ч. силен в литературном “киллерстве”, но не в созидательном разборе . Некоторая правота тут есть, но только некоторая. Евгения Иванова справедливо пишет в своем предисловии, что статьи Чуковского всегда были наглядны и доказательны, мысли не подкреплялись примерами и цитатами (скорее не только подкреплялись. — П. К. ), а вырастали из детальной проработки произведения, надолго опередившей школу американской “новой критики” с ее “пристальным чтением”. И вместе с тем “все достоинства Чуковского оборачивались недостатками, как только дело касалось солидной репутации, именно избранное критическое амплуа ставило имя Чуковского в один ряд с нововременским гаером Виктором Бурениным, хотя идейно и эстетически они не имели ничего общего”.
К слову, спустя годы, говоря о самой первой книге Корнея Чуковского, Анна Ахматова заметит, что именно он, молодой критик Чуковский, провозгласил вхождение города в тогдашнюю литературу. Не пустяк.
Я прочитал этот том с теми же чувствами, с какими пересматриваю ранние фильмы Чаплина или разглядываю, если угодно, первые романтические картины Гойи. В разновеликих и разноречивых статьях, откликаясь на все мало-мальски значимые имена, события и книги, Чуковский, хотя уже и пытается, как он позднее напишет Горькому, “на основании формальных подходов к матерьялу конструировать то, что прежде называлось душою поэта”, — все же пока еще только растет как личность в литературе. Он пока еще позволяет себе прямые провокативные ходы, расставляет самодельные “ловушки” и “мины”, пока еще охотно делает и самого себя персонажем своих “критических рассказов”. Но вот уже в следующем томе начнет проявляться его генеральная строго конструктивная система критических координат, звучащая примерно так: “Имярек как человек и мастер”. Это приложится и к Чехову, и к Некрасову, и к боготворимому Блоку. И все равно даешься диву, как уже здесь он многое предсказал и обозначил. Если бы я мог, то процитировал бы целиком его убийственную статью 1907 года под названием “Спасите!” — о литературно-газетной сволочи.
Но — думаю, почему Михаил Панов в своем “Звездном небе” так оказался нежен к нему, Чуковскому, который, кстати, в свое время изничтожил его студенческий “опоязовский” труд (“Корней Чуковский. / Синее вверху, синее внизу. / Бесконечно доброе небо. / Бескрайняя ласка воды”)? Может, потому, что в основе чуковской работы всегда лежала бесконечная любовь к словесности и ее талантливым выразителям? Не зря же он писал, что у художника руки готов целовать, не зря же на своей первой сказке “Крокодил” (1917) начертал: “Моим глубокоуважаемым детям…”
М. П. Бронштейн. Солнечное вещество. М., “ТЕРРА-Книжный клуб”, 2002, 224 стр.
В принципе, эта книга, изданная в серии “Мир вокруг нас”, — для детей среднего и старшего возраста. Так она задумывалась.