Провести анализ этого “крымского текста” и взялся в своей новой книге А. П. Люсый. Автор, известный монографией о творчестве “гениального, но полузабытого” (по определению Ю. М. Лотмана) поэта конца XVIII века Семена Боброва, и здесь избирает его в качестве отправной точки. Бобров в “крымском тексте” занимает, по Люсому, место Гомера. Утверждение хлесткое, но в данном случае, вероятно, справедливое. Увлекательное филологическое путешествие, соучаствовать в котором приглашает читателя Люсый, начинается от берегов бобровской “Тавриды”, минует слезы “Бахчисарайского фонтана”, сладкозвучные напевы Батюшкова, Вяземского и Фета, морские бури Тютчева и Мандельштама, делает неспешную остановку в доме Волошина, утверждавшего, что в основу топонимики Крыма и Киммерии (как, впрочем, и Кремля) заложен “один и тот же основной корень крм, который в древнееврейском языке соответствует понятию неожиданного мрака, затмения и дает образ крепости, замкнутого места”. Далее, помахав рукой “Даме с собачкой” и отсалютовав “Острову Крыму”, автор устремляется уже в некий “детерриториализованный” и “ретерриториализованный” постмодернистский “Посткрым”.
Ощущение по прочтении книги довольно противоречивое. С одной стороны, автор по мере сил систематизировал и перелопатил громадный материал. Многие страницы написаны живо и увлекательно, наблюдения же и выводы вполне основательны. С другой — то и дело, как чертики из табакерки, выскакивают то явно притянутые за уши Фуко с Гадамером, а то и вовсе Эпштейн с Ямпольским. Я, собственно, не против, ввязываться в спор о терминах не собираюсь, но читать, что неистовый Виссарион “предстает основоположником — нет, не развенчания, но превращения образа Тавриды в симулякр, образ, утративший свою реальность, своего референта, и в то же время в „машину письма”” — как-то диковато.
Главная, на мой вкус, беда А. П. Люсого в том, что в его книге невозможно найти различий между “крымским следом” в творчестве многих и многих замечательных авторов — и собственно “крымским текстом”. Беда, впрочем, вполне простительная — ибо даже строгого научного определения “петербургского текста” по сей день, насколько мне известно, не существует. Все определяется на уровне интуиции конкретного исследователя.
И уж конечно, огромное удовольствие получаешь от возможности вчитаться лишний раз в стихи (повторюсь) гениального Семена Боброва. Его описание природы Крыма поражает своей геологической точностью и масштабностью взгляда. Вот уж воистину замечательный пример “крымского текста”:
Твои слои, листам подобно,
Как бы обрезаны рукою,
По направлению брегов
Все сложены, взгромождены
Пред пасмурным лицом Нептуна.
Они, конечно, суть ничто,
Как книга с тайными словами,
Где испытатель естества
Очами может то прочесть,
Что служит к разрешенью тайны,
Как сей составлен шар земной.
Между прочим, многие современники ставили его в один ряд с Державиным и Ломоносовым.
-1
Дмитрий Бобышев. Я здесь. (Человекотекст). М., “Вагриус”, 2003, 400 стр.
“Между симулякром и надрывом” — так называлась одна из глав книги А. П. Люсого. Не суть важно, о чем там шла речь, — в данном случае цитата может послужить наилучшей жанровой характеристикой мемуаров Дмитрия Бобышева. Участник знаменитого ахматовского кружка, автор самого термина “ахматовские сбироты”, Бобышев, безусловно, занимает свое место в истории нашей поэзии второй половины минувшего века. Другое дело, что место это какое-то не совсем удобное, а сам автор явно полагает, что при раздаче билетов его затерли и обжулили.
Всерьез разбирать содержимое данных мемуаров едва ли возможно: неприлично. При том, что вряд ли кто-либо из реальных участников тех событий будет настолько неумен, что, оскорбленный Бобышевым, опустится до печатной склоки с ним. Забрызганными грязью оказались в буквальном смысле слова все — за исключением разве что второй “ахматовской сироты”, Анатолия Наймана. Почему так? Да потому, что обоих участников концессии объединяет уже не славное прошлое, но нестерпимое настоящее. И в настоящем этом доминирует единственная, всё и вся выжегшая страсть — обида на покойного друга: ведь ноздря в ноздрю шли, он у нас младшеньким считался, как же так?! Разница заключается в том, что Найман, будучи человеком более тонким, все-таки пытается соблюдать какие-то правила этикета. Бобышев в ослеплении обидой прет напролом — он более простодушен и этим интересен в качестве анализируемого персонажа. Смесью эстетической глухоты и неупрятанного тщеславия поражает даже название бобышевских мемуаров: “Я здесь”. Не хватает разве что трех восклицательных знаков.