Выбрать главу

Папа подкатил, шикарно тормознул, взбив из-под конька фонтанчик ледяной пыли, и сказал мне:

— Ну давай руку, поучу.

И я стал учиться.

Ноги мои то расползались, как чужие, то заплетались так, словно я перепутал ботинки: обул левую “гагу” на правую ногу. Я шлепнулся раз… другой… пятый… Репертуар известных фигурных пируэтов пополнили мои авторские па типа: “рыбкой по льду”, “на карачках”, “остановка в человека”. Мама в креслице волновалась за меня. Коленки мои стали дрожать, ступни подворачиваться, и я застонал:

— Не могу больше. Ноги устали.

— А ты через “не могу”, — настаивал отец.

— Не хочу через “не могу”.

— А ты через “не хочу через не могу”.

— Не буду!

И папа сжалился:

— Ну, тогда хватит. Пошли в буфет. Кофе пить.

Он подвез нас к раздевалке, и по неожиданно вязким, совсем не скользким доскам мы, стуча коньками, добрались до буфета.

Боже! Каким восхитительным нектаром показался мне горячий, коричнево-серый брандахлыст, подслащенный и забеленный сгущенным молоком! Как впечатлил толстый граненый стакан с паучьей трещинкой на донышке — благородный сосуд, хранивший в себе эдемский дар под именем “кофе слабое”! Как изумил промасленный, густо нашпигованный изюмом клеклый кекс, впечатавшийся в сырую вощеную бумажку! С каким наслаждением вытянулся я в тепле на неподвижно жесткой скамейке и прикрыл глаза, прислушиваясь к возбужденному гулу голосов!

Подкрепившись, отдохнув, отогревшись, мы снова вышли на лед.

Народу на катке прибавилось. Креслице нашлось только одно — для мамы. А я возобновил уроки катания. Это выглядело как первое чтение: с задержками, с шевелением губами, запинками, ошибками, повторами.

Ноги мои заплетались, точно язык, впервые произносящий слова по складам:

— Ка-ток был пе-пы-по-лон. Лед зво-нбок…

Папа: Не звонбок, а звбонок.

Я: Лед звонок. Ме-бе… (упал, лежу).

Папа: Ни бе ни ме. Вставай. Чего улегся?

Я (вставая): Бе-да ка-кой скольз-кий. Па-па держал ме-ня… Меня. Правильно? Обе-бе-и-ми ру…ру…ру…

Конечно же, обеими руками, но это же надо было “прочесть”, то есть проехать!

Между тем для посторонних черновик, который я выписывал коньками по льду, вообще не поддавался расшифровке. Я оставлял за собой мешанину рисок, штрихов, загогулин, выбоинок и клякс от спотыканий. Однако письмо “гагами” упорно продолжалось, подобно начальному чтению, и “конькобежец”…

па…по-сте-пан… (опять запутался в ногах), нет, по-сте-пен-но, сперва роб-ко, а по-том все уве-рен-ней и уве-рен-ней… о-тор-вав-шись…

…от отцовских рук, стал скользить по кренящимся, морозным, наполненным твердой голубизной зеркалам; по зеркалам, подернутым колючей сахарной пылью, окаймленным темной рамой живых деревьев; по граням, отразившим тени новичков и высоких асов, со свистом рассекавших ледяное пространство; и вот — вырвался на набережную, на вольный простор, сразу обдавший холодным ветром, защипавшим щеки, — на варварскую ширь затертой льдами февральской реки, а папа промчался навстречу, как бы не замечая меня, исчез за поворотом, снова возник, поймал взглядом, устремился за мной; —

…другая зима; —

я, смеясь, юркнул в запутанные аллейки, вечную толчею и неразбериху дорожек, закоулков, переходов, тупичков, развилок — на одной из них мы снова разминулись, — он мелькнул в толпе среди деревьев, скрылся из глаз: где он, где? —

…другая зима; —

а я вынырнул у каруселей, качусь вперед спиной, торможу; перевернулся на ходу, крутанул креслице, и мама закружилась в нем с преувеличенным испугом, смятеньем, восторгом; и все, что когда-то казалось мне таким протяжным и беспомощным, таким медленным и неуклюжим, разрозненно ползущим вкривь и вкось, теперь убыстрилось, выровнялось, схватилось в памяти преображенно, нерасторжимо и прочно, как будто одно неиссякаемое мгновение.

 

БЕЛАЯ УТОЧКА

Каждое воскресенье мы с Филипповной провожали в Москву маму, папу, гостей, если гости приезжали к нам на выходной.