Я беру у него открытку, рассматриваю ее. Она совсем не такая, как те подлые открытки, которые присылали нам перед президентскими выборами в девяносто шестом году. Нас тогда на время перестали называть ублюдками и полупидорами и стали обращаться “дорогой российский воин” и “уважаемый избиратель”. Это были первые выборы в нашей жизни, а для троих из нас они стали последними. Они не успели отдать свои голоса ни одному из кандидатов и умерли, так и не выполнив своего гражданского долга.
— Школа находится в Восточном округе, это недалеко от меня. Хочешь, после войны я заеду туда и поблагодарю их, — говорю я, чтобы сделать Фиксе приятное.
— Мы вместе заедем. Мы вместе заедем в эту школу. Нам обязательно надо заехать, видишь, они вспомнили о нас, собрали деньги, прислали гуманитарку. Зачем? Кто мы им? Жалко, Барабана нет. Зря я его гонял, там, на сопке, кричал на него. И ты его тоже зря гонял, — говорит он Аркаше. — Зачем ты его бил, а? Он же пацан еще совсем был! Зачем ты его бил, а?
Аркаша не отвечает. Мы молчим. Фикса плачет.
Я складываю открытку пополам и засовываю ее во внутренний карман. Сейчас я и вправду верю в то, что заеду в эту школу после войны.
После сладостей в батальоне начинается дристуха. Наши желудки отвыкли от нормальной пищи, и нас несет с удвоенной силой. Смотровые ямы гаража завалены до самого верха, над ними тучами кружат мухи.
Олег объясняет такой разгул дрисни реакцией организма — смертельная опасность миновала, мы расслабились, начались болезни.
— То ли еще будет дома, — говорит он. — Вот увидите, мы вернемся с войны дряхлыми развалинами с полным набором болезней.
Мне кажется, причина в другом. Батальон зажат на маленьком пространстве, и на наши котелки садятся те же самые мухи, что кружат над ямами.
Мы сидим на корточках в мясном цехе, это единственное незагаженное место, где еще можно пристроиться. Мы можем провести так полдня, надевать штаны нет никакого смысла, дизентерия — такая штука, когда по-большому хочется постоянно. Иногда ты ничего не можешь из себя выдавить, а иногда тебя несет кровью на семь метров против ветра.
— Ложные позывы, — говорит Мутный, — один из симптомов острой инфекционной дизентерии.
Он листает медицинскую энциклопедию, которую нашел еще в Грозном и таскал по всей Чечне, определяя у нас симптомы то брюшного тифа, то сибирской язвы, то чумы или холеры. Теперь энциклопедии пришел конец, она сделана из мягкой газетной бумаги, и за два дня от нее остался лишь переплет. Дизентерия — последняя болезнь, которую выдалось диагностировать на своем веку этому доброму медицинскому справочнику.
— А помните, как нас в полку заставляли гадить на бумажку? — лыбится Гарик.
— Точно, было такое, — смеется Олег.
Перед отправкой в Чечню полк два раза в неделю строем уходил за казармы и там поротно оголял зады, подложив под себя клочок бумажки. Между шеренгами ходила молодая симпатичная женщина-медик, а нас заставляли испражняться у нее на глазах и протягивать ей свои экскременты на предмет дизентерии. Мясо должно отправляться на убой здоровым, и никого не волновало, стыдно нам или нет. О каком романтическом отношении к женщинам может идти речь после этого? Убили в нас всю романтику, размазали кирзачами по плацу…
Впрочем, сейчас такой заботы о нас никто не проявляет. Нам лишь раздают какие-то желтые таблетки — по одной на троих. Мы едим их по очереди. Толку от такого лечения — ноль.
— Внимание, крупный калибр! Всем в укрытие! — говорит Фикса и выдает оглушающую очередь.
Аркаша отвечает ему калибром поменьше, Мутный бьет одиночными.
Всех переплевывает Пинча. Он долго тужится и наконец издает такой звук, что в окрестных окнах повылетали бы стекла, будь они целыми.
— Тактическое ядерное с обедненным ураном, — лыбится он. — Пять тонн в тротиловом эквиваленте.
Ночами батальон оглашается утробным урчанием и стонами. Часовые гадят прямо с крыш, бегать вниз-верх по двадцать раз за ночь слишком утомительно. Ночное небо помимо крупных звезд расцвечивается белыми солдатскими задницами. Ходить под крышами становится опасно.