Выбрать главу

Из мешка

На пол рассыпались вещи.

И я думаю,

Что мир —

Только усмешка,

Что теплится

На устах повешенного.

                                                                                                             (1908)

Мир становится рифмой. Хлебников первый учел фонетику речи, которая гибче графического языка: в заударном положении гласная будто тает, от нее остается невнятный однообразный то ли и , то ли э. Привычка, оставшаяся с восемнадцатого века, — рифмовать “точно”, то есть литературная, письменная рифма — больше не нужна, можно даже сглатывать некоторые буквы (звуки): м еш ка — рассы па лись вещи ус м еш ка — ус тах повеше нного. Ударение съезжает с конечного а на еш . Все стихотворение превращается в игру созвучий, сплошную рифму, объемлющую мир и рассказывающую его историю.

Из мешка — сразу определено пространство и направление, событие как бы предсказано и приуготовлено срывом строки (как бы рассыпающейся в звуки следующей) — на пол. Движение вниз, как по бумаге. Вещи очень точны своей неконкретностью, это как бы предметы мира, единицы его строя. И я думаю — как какое-то детское (жаль, нет другого слова), почти случайное, почти необязательное, такое вторжение авторского (другого-то слова нет) эмоционального хаоса, определяющего логику рифмы: мир=усмешка (разложимое на ус+мешка ), которая теплится на как бы мертвом ( умертвленном, важно присутствие чьей-то воли) теле. Кубик-рубик из дивных звуков, ставших музыкой смысла.

И это ни в коем случае не погоня за рифмой, не абракадабра (имеющий уши!), это дивная последовательность, логика и сюжет. Случайный жест — мысль — точная карта пространства. Быстро и великолепно, как полет истребителя.

Чудовище — жилец вершин,

С ужасным задом,

Схватило несшую кувшин,

С прелестным взглядом.

Она качалась, точно плод,

В ветвях косматых рук.

Чудовище, урод,

Довольно, тешит свой досуг.

                                                                                                             <1908 — 1909>

Рассказ (!) о похищении как некий архетипический сгусток человеческой речи, повествование о сокровенном. Чудовище — как явление, из-за ширмы небытия, и сразу опрокинуто в горнее — жилец вершин, и обратно — с ужасным задом. Этот вульгарный пассаж одновременно бытиен, такое маленькое зеркало мира, оказавшееся за спиной героя.

Героиня дана как бы косвенно, через предмет и действие — несшая, имеющая прелестный взгляд — два атрибута (зад и взгляд) даны в одном фонетическом, грамматическом и строфическом ряду — тоже своеобразная обратимость и неизбежная полюсовка: ужасный — прелестный (второй эпитет как бы нейтрализует действие первого).

Смена плана (и времени глагола): она качалась, всегда молниеносно точное сравнение, одно, как первое и последнее слово мира: “точно плод, / В ветвях” — какая музыка букв, суровая и нежная — “в ветвях косматых рук” — звучит как водичка, почти забываешь словарные значения, остается только что-то такое: вве-вях-ых-ук.

Плод рифмуется с уродом, противостояние очевидно — и вдруг пропадает, оно (среднего рода — нечто дву- или всеполое) довольно, тешится — как дитя, у него досуг — это вроде не вечер, а совсем по-человечески — время.

 

Николай Кононов

Кононова еще не все приметили. Его стихи иногда настолько эмоциональны, что эта избыточность начинает не просто волновать, а перехлестывать, менять органику внимающего. Почти силлабические “длинные” стихи — попытка лишить поэтическую речь того автоматизма, который выработан тоническим метром, выйти за пределы русского стиля, открыв внутреннее мясо стиха, оголив нерв любовного слова, которое малбо и по-детски бережно доверяет нам тайну, но только в нижнем регистре, только шепотом.