Выбрать главу

Чертой, характерной лишь для Агафьи Матвеевны, и является это совершенное отсутствие рефлексии по поводу всего, прибывшего в ее душу нового и незнакомого. Чертой, к слову, могущей — вслед иным состояниям самого Обломова — быть названной даже сосредоточенным, внутренним молчанием. Молчанием, рожденным прежде всего обо2жением (не обожанием!) любимого. Ибо душа ее так преисполнена благом, что из состояния оно преобразуется в свойство — цельное, сплошное и смотреть на себя извне не могущее. А потому и невыразимо оно, потому и безмолвно. Это именно стихийное исповедание любви как целокупного первоначала жизни. Но и исповедание ее цели как труда и служения “обнищавшей”, “угасающей” душе другого. Душе, вслед благоговению перед которой (благоговению, не скудеющему даже в покое скорби) идет истинное (то есть отличное от прежних чувств, прежде всего духовно) зарождение души собственной.

“Агафья Матвеевна была в зените своей жизни; она жила и чувствовала, что жила полно, как прежде никогда не жила, но только высказать этого, как прежде, никогда не могла, или, лучше, ей в голову об этом не приходило”.

И описано (а лучше сказать, восчувствовано) это состояние Гончаровым как открытие чего-то никому прежде не видного или невиданного: как выявление коренного свойства души, высвободившейся из-под тяжкого спуда. Описано с завораживающей простотой и редкостной чуткостью (едва ли не чутьем) понимания самого сокровенного в душевной и духовной (да и плотской) природе женщины. Понимания и проникновения в правду благой любви, что не ждет ответной щедрости, и в тайну верности, что нуждается лишь в том, чтобы молитвы о “продлении веку Илье Ильичу” да об “избавлении его от всякой скорби, гнева и нужды” были услышаны.

Здесь стоит особо приметить, что среди ясных и спокойных черт психологического портрета этой счастливой женщины есть одна, которая выдается словесно и философски неожиданно выпукло. А именно: “Зато лицо ее постоянно выказывало одно и то же счастье, полное, удовлетворенное и без желаний, следовательно, редкое и при всякой другой натуре невозможное (курсив мой.-— В. Х. )”.

О тонкой философской чувствительности такого понимания-проницания свидетельствует, например, высказывание о любви самого писателя в письме к Ек. П. Майковой от 16 мая 1866 года. Высказывание, очень похожее на жесткую чеховскую максиму по четкости и совсем не похожее по существу. “Вы ее (любовь. — В. Х. ) считали не естественной потребностью, а какой-то роскошью, праздником жизни, тогда как она могучий рычаг, двигающий многими другими силами. Она не высокая, не небесная, не такая, не сякая, но она просто — стихия жизни, вырабатывающаяся у тонких, человечно развитых натур до степени какой-то другой религии, до культа, около которой и сосредоточивается вся жизнь. Не понимают и не признают этого иные, так называемые холодные люди: это просто — или неразвитые люди, или люди с органическим недостатком”.

Сказано это горячо, страстно и будто не столько об обычае любви вообще, сколько о редком — хотя и давно с Горы проповеданном — ее случае. О случае, что был так счастливо воплощен двумя русскими писателями в образах этих женщин. В чертах их особого душевного дара любить ближнего больше и пристальней, чем самое себя. Любви-жаления и любви-соучастия у Душечки и любви-служения и любви-благодарения у Агафьи Матвеевны. При одинаковой у обеих глубине погружения в жизнь любимого, вплоть до полного растворения в ней своего собственного “Я”.

Завершив и перечитав эти заметки, готов согласиться, что примеченное явление толкуется в них слишком благостно, что написаны они, пожалуй, слогом избыточно воодушевленным и что, наконец, пылкости в самом их восхищенном тоне следовало бы чуть поубавить. В оправдание скажу лишь, что истоком своим тон этот обязан глубине чистого удивления. Давнего и все не преходящего чувства удивления перед тем редко встречающимся даже в поэзии особым родом любви-благодарности и любви-творчества, чья единственная цель — самоотдача (вспомним Пастернака). В следующем далее маленьком этюде сделана посильная попытка взглянуть на дело такого литературного воплощения любви с чуть большей полнотой.

А так взглянувши, сказать в первую очередь о том, что развитие любви Агафьи Матвеевны описано в романе Гончарова умышленно медленно. Причем не только в соблюдение условий жанра, но и под стать общему ритму обломовской жизни. Сначала (и будто невзначай, исподволь, но все же изнутри) возникает в ткани авторского слова неторопливое вглядывание, вчувствование и вникновение в само внезапное событие любви. Неторопливо же разворачиваясь после в осмысление и понимание, череда этих замет созидается в особенную “философию любви”.