— Это чё же, — наклоняется над заиндевелой тыквой старуха Загоскина, — замели чё ли Севку-то твово?
— А третья — мелкой пташечкой! — довольно облизывается Проня. — Да не-е-е. Но, чую, скоро. В Челябинске видали его.
К Любимке он возвращается “веселыми ногами”, как говорит местный дурачок Костян. Нетронутый кус колбасы припорошен снегом. Проспоривший мужик уже сбегал за поллитрой.
— Ах ты моя сучечка! Людь моя дорогая! — треплет Проня дрожащую Любимку. — Ну, жри, милая, вольно, Господь с тобой!
Проня свою норму знает. Одной рукой — швыряет через плечо пустую бутылку, другой — достает из-за пазухи паспорт и вручает его Любимке. Дальше можно ни о чем не беспокоиться. И Проня сонно валится в сугроб.
Вот уже спешит на выручку маленькая Пронина жена в больших валенках. Скачут за ней по ухабам деревянные санки. Мелькают впереди желтые уши Любимки. Мужики вздыхают и с завистью глядят им вслед. Все в Покрове знают, что за всю жизнь Пронина жена не сказала ему ни слова упрека.
Медленно, со скрипом, едут они домой. Огромный Проня лежит на санках, ноги волокутся по дороге, загребая грязный снег. Проня таращится на робкие ранние звезды, счастливо улыбается и хрипит:
— Неужели снова сяду, так и не увидев вас?
Тем временем в длиннющем коридоре соседский Оська дразнит маленькую Лялю:
— Ты кто? Тумбочка?
— Нет, я людь!
— А может, ты табуретка?
— Лю-ууудь!
— Я знаю! Ты — топинамбур!
В тот день, когда Пронину жену увезли в больницу, Проня на рынок не пошел. До сумерек продымил у окна самокрутками. Любимка тревожно дышала у двери и иногда тихонько поскуливала, как бы про себя. Одна только Ляля была весела: она играла в “баку”:
— Папот! На! — командовала Ляля, засовывая в пасть Любимке сплющенную дедову тапку. Покрыв голову бабкиным серым платком, который был ей до пяток, Ляля громко вздыхала, забирала у Любимки “паспорт”, терла его полотенцем. Проня оборачивался, смотрел на внучку и мучительно соображал, что же ей нужно.
“Видать, купаться просит!” — догадался Проня и отправился на общую кухню за кипятком. Вернувшись в комнату с дымящим чаном в руках, спохватился, что забыл принести холодную воду.
“Куды ж теперь его девать? — размышлял Проня. — Запрячу на самую верхотуру — все одно доберется и улькнет се на макушку. Скажу: не трожь-— тем больше полезет! Это те не Любимка…”
Тут Проню осенило. С равнодушнейшим видом он поставил посудину посреди комнаты и, насвистывая, пошаркал на кухню. Теперь-то Ляля вряд ли заинтересуется: “Ну, стоит кака-нито фиговина, а и пускай се стоит, велика важность!”
Еще за две двери до своей Проня почуял неладное: надсадно выла Любимка. Влетев в комнату, Прокопий Верин увидел Лялю, стоящую прямо в чане. Сквозь пар на Проню глядели два испуганных круглых глаза. Он выронил ведро и выдернул внучку из кипятка. Всхлипнув, упали на пол Лялины валенки.
— Ошпарилась? — выдохнул Проня, боясь глянуть вниз, на крошечные босые ножки.
— Не-а, — шепнула Ляля и сладко, на весь дом, разревелась.
К Проне вернулось сознание. Первым делом он почувствовал, что стоит в луже. Потом — что ужасно счастлив. Третья мысль была про жену, но он ее не додумал.
На следующее утро Проня с Лялей шли в больницу к бабке.
“И чё с ней делать? — рассуждал про себя Проня. — Попросишь: не говори — тут же дрынкнет. Не попросишь — хе-хе... Да, это те совсем не Любимка, нет уж!”
— Чё, мать, — бодро гаркнул Проня, увидев свою маленькую жену под куцым казенным одеялом. — Мой черед к тебе на свиданку бегать?
— Бака! — Ляля проворно вскарабкалась на железную койку. — А Поня вчея…
Тут на счастье в палату вошел татарин Хабибуллин, увидевший Проню из окна мужского отделения.
— Ой ты, капелька! — легко подхватил он Лялю и поднес к белесым смеющимся глазам.
— Я не каика! Я людь! — возмутилась Ляля и взялась за дужку очков.
— Когда мамка с папкой померли, — радостно заговорил Хабибуллин, оборачиваясь к Проне, — я с сестрой нянькался. Хлеб дашь — плака2ет. Конфетка дашь — плака2ет. А покажешь палец — смеется!
На похороны Прониной жены пришли две древние скрюченные плакальщицы. Они стояли друг против друга и по очереди всхлипывали. Постепенно в рыданиях нащупывался ритм, и тогда одна из них, закатив глаза, заводила пронзительным страшным голосом: