Выбрать главу

“Никто не понимает” — это, пожалуй, чересчур. Белый исходит из того, что читатель его симфонии должен быть “немного „эзотериком””, и таковые существуют — тот же Сергей Соловьев, к примеру. Перед лицом искусства тексты “понятные” и “непонятные” равны: у тех и других свои цели и свой читатель. А вот перед лицом жизни... Блок в данный момент ищет союза с реальностью, и преднамеренная туманность, запутанность ему решительно не по сердцу.

Белый, естественно, письмом обижен. “Ввиду „сложности” наших отношений я ликвидирую эту сложность, прерывая с Тобой отношения (кроме случайных встреч, шапошного знакомства и пр.)”, — отвечает он. На самом деле отношения уже “ликвидировал” Блок, а Белому остается только удостоверить факт, но, как слабая и уязвимая сторона в конфликте, он пытается казаться инициатором разрыва. Потом пожалеет, в сентябре примется за письмо Блоку с просьбой о прощении, но не отправит его.

“Кую свою судьбу”, — пишет Блок матери в начале мая. Главная ставка сделана на “Песню Судьбы”, которую он читает небольшому кружку у себя на Галерной, потом дома у Чулкова, где уже больше публики: и Леонид Андреев, и Вячеслав Иванов, и Кузмин, и два издателя (один из которых и опубликует потом пьесу в альманахе “Шиповник”). “Это — первая моя вещь, в которой я нащупываю не шаткую и не только лирическую почву”, — говорится в том же письме. Формула выношенная, продуманная, повторенная с вариацией и в записной книжке.

Сойдя с “лирической почвы”, автор, однако, не обрел почву драматургическую. В “Песне Судьбы” нет фабульной пружины, нет единой интриги, соединяющей всех персонажей. Только Герман и Фаина выясняют свои нервные отношения. Причем намерение автора связать образ Фаины с темой России вступает в противоречие с фактурой текста. Нет органичного сопряжения.

Блока во время чтений удручает, что “на Елену никто не обратил внимания”. Но эта героиня как личность совсем не прорисована. А Блок стремится к психологической наполненности, хочет, чтобы ставил пьесу не Мейерхольд, а Станиславский (и чтобы Фаину сыграла Волохова). Тот вместе с Немировичем-Данченко послушает, “пленится” (по слову Блока), даст ряд советов по доработке — и ничего из затеи в итоге не выйдет.

И вообще никакой сценической судьбы у “Песни Судьбы” не будет.

В чем же причина? Может быть, в том, что шаг в сторону от лирики стоило сделать не к театру, а к эпосу или роману, в общем — к масштабному историческому повествованию. Недаром один из монологов Германа, отрываясь от действия, уводит далеко-далеко: “Всё, что было, всё, что будет, — обступило меня: точно эти дни живу я жизнью всех времен, живу муками моей родины. Помню страшный день Куликовской битвы…” И далее следует, по сути, прозаический сценарий нового стихотворного цикла, который начинает писаться уже в Шахматове, в первые дни июня.

“В разлуке есть высокое значенье” — тютчевская строка вспоминается при чтении блоковских писем, адресованных жене в эти дни. Когда чувство разлуки подлинно, не наигранно, из глубин творческой души поднимается нечто высокое и небывалое:

Река раскинулась. Течет, грустит лениво

    И моет берега.

Над скудной глиной желтого обрыва

    В степи грустят стога.

Новые для Блока пейзажные краски. Новая, нестандартная ритмика. Все нечетные строки — пятистопный ямб, и только самая первая “раскинулась” на шесть стоп (это удлинение создает эффект “картинности”, преобладания живописи над музыкой). Четные строки коротки, пронзительны: сначала это трехстопные ямбы, потом они сменяются двустопными — ускорение скачки, описываемой далее.

Вся эта музыка мастерства, однако, ощущается нами уже при перечитывании. А поначалу поражает смысловая новизна главного образного “хода” (или “кода”):

О, Русь моя! Жена моя! До боли

    Нам ясен долгий путь!

Наш путь — стрелой татарской древней воли

    Пронзил нам грудь!

Не привычная “родина-мать”, а “Русь-жена”. Первым эту метафорическую инновацию прокомментирует в 1912 году Николай Гумилев: “И не как мать он любит Россию, а как жену, которую находят, когда настанет пора”. (При этом Гумилев говорит о “германской струе” в поэтическом сознании Блока, о том, что витязь здесь — не совсем русский, а “славный витязь заморский”. Что ж, такая трактовка Блоку не в укор: для эстетических открытий, для образного “остранения” все средства хороши, в том числе и использование иностранных менталитетов.) Некоторым отечественным филологам в слове “жена” слышится древнерусское и традиционно-поэтическое значение (не “супруга”, а “женщина вообще”). Тонко, конечно, но не рвется ли подобная логика, если учесть находящееся рядом местоимение “моя”; если не супруга, то кто она, эта “женщина вообще”? Кем может приходиться лирическому герою некая невенчанная особа, “женщина моя”?