После кабинетной полутьмы все вокруг было ярким, четким, режущим глаза, как бывает, если надеть чужие очки. А может быть, я действительно стала видеть иначе.
Я увидела, что моросящий с утра дождь кончился и по всему участку, мешаясь с соснами, стоят мутные сырые лучи, что в забытой на крыльце кастрюле лежат чищеные картофелины, а на поверхности воды дрожит их крахмалистый абрис…
Я увидела, как из леса выкатилась тетя Галя (ничего-еще-не-знающая, довольная своей корзинкой грибов) и, когда дорога пошла вверх, слезла с велосипеда и повела его за руль, как упрямую скотину.
(Тетя Галя узнала обо всем только утром, когда застала Верочку на крыльце. Та курила, и на ней до самых колен была надета рубашка Александра Андреевича. И у тети Гали в тот момент было такое лицо и такие материки на шее…)
Роман Александра Андреевича и Верочки процветал.
Валеев сменил очки и купил себе новые джинсы. Потом у него появились другие зубы, слишком белые для того, чтобы быть настоящими.
Александр Андреевич перестал ходить за молоком — и я больше не просыпалась от его шагов с обертонами алюминиевого бидона. Зато теперь его можно было застать на спортплощадке висевшим на турнике или размахивающим ногами.
Мы уже не собирались в беседке пить чай, втроем, как раньше. Александр Андреевич не цитировал нам статей и даже не клеймил академика Гвоздева. Говорил он только о Верочке.
— Галя, вы заметили — мы с Верочкой повесили новый скворечник?
Или:
— Вы уже видели, какую красивую скатерть привезла Верочка на стол?
Или:
— Верочка сварила джем, попробуйте, как вкусно…
Иногда я встречала их на пляже. Они приходили туда под вечер, когда дачников почти не было, но между сосен еще держался резиновый воздух, выпущенный из матрасов. Вера купалась, а Валеев стоял на берегу под ивой, совершенно одетый.
Что они делали все остальное время — приходится только догадываться. Может быть, собирали грибы в лесу, гуляли по санаторным аллеям, полным нагретых сосновых шишек, мимо спортплощадки, заросшей папоротником, мимо фасада столовой с огромным мозаичным солнцем, блестевшим в лучах своего заходящего подлинника, и Александр Андреевич рассказывал про затонувший город Диоскуриаду, в котором должна была быть аллея из сорока мраморных колонн?..
Я всегда наблюдала за ними сквозь: сосновый бор, дягиль, калитку, штакетник беседки, сквозь высокую траву нашего двора. Из соседских окон картавил Вертинский, шипела в колонке вода, где-то рядом квохтала курица, как будто прокручивали заскорузлые шестеренки. Я видела, как Верочка целовала Александра Андреевича в его большое ухо, как он что-то читал ей — с пафосом и выражением, как они смеялись, как разбирали грибы… Валеев полоскал их в ведре, а Верочка отрезала ножку, или наоборот, — за дягилем трудно было разобрать. Наверное, им было хорошо вместе — профессору и его аспирантке. И пока меня несло сквозь солнце, сквозь далекий плеск их ведра, я думала о том, как называла его Верочка в те моменты, когда он прятал у нее под свитером голову. Неужели по имени-отчеству…
Не знаю, как долго длилась эта любовь. Год или больше. Следующим летом я почти не жила на даче. Но все-таки увидела их однажды.
Это было на станции. Я уезжала. А Валеев ждал Веру на противоположной платформе с расхристанным букетом гладиолусов. Просто стоял на краю перрона, неподвижно, как бы вросши в воздух. И в тот момент мне показалось, что его мечта немного исполнилась — у него было лицо человека, который ничего не знал. Ничего, кроме времени прихода электрички.
Электричка пришла, остановилась. Сквозь нее я увидела, как сошла на перрон Вера, как Валеев обнял ее, а потом хлопнул по спине, чтобы она не сутулилась.
Потом они медленно пошли по перрону. Александр Андреевич все еще нес свой некрасивый букет, видимо, забыв подарить. И я почему-то особенно тщательно смотрела на них, на их уплывающие спины: ее — узкую и сутулую и его — огромную, в пиджаке с напряженным швом посередине.
Больше Вера не приезжала.
Александр Андреевич загрустил, осунулся, перестал бриться. У него появилась странная, какая-то растерянная походка, как будто он хотел остановиться, но не знал где.