Выбрать главу

Лючин даже верхнюю пуговицу кителя расстегнул. Шею давило. Ужасный китель, ужасный! Может, и он, Лючин, вслед за Алексеем Павловичем простуду подхватил? Этого еще не хватало. А Лариса Ивановна давно бросила печатать, уставясь на Лючина, но он и думать о ней забыл. Расхаживая взад-вперед между дверями обоих кабинетов, он как клубок шерсти разматывал, а думалось, не шерсти, а змей. Ну, с экспедициями, положим, он разберется, но со всем остальным, тем, что в воздухе, что он так явно почувствовал еще в кабинете Скробова... А сам Алексей Павлович? Только сейчас понял? Или давно, что его хотят убрать из этого кабинета, от этого дела? Наконец, он взглянул на скорбно застывшую Ларису и вдруг пропел несильным, но звучным баритоном: голос от Иды, тоже по наследству, вместе с сердцем — “три карты, три карты!”. Считал, разрядит обстановку, больно уж Лариса Ивановна страдала, но лицо секретарши обмякло, губы расползлись, как у греческой маски, и черные слезы, дешевая местная тушь, полились по щекам.

— Не плачьте! — велел Лючин. — Успокойтесь. Вы ни в чем не виноваты. Лучше помогите мне. Вернее, Алексею Павловичу. Вы ведь знаете, где карты, Лариса Ивановна?

— Знаю. Их увезли.

— Кто?

— Сказал, что курьер. Но я не знаю.

— Так вы знаете или нет?

— Позвонили от Скробова. Я отдала.

И тут зарыдала.

Что же было делать после этих слез нашему герою не герою? Предложить даме шарики Игнации или Аконита?

 

От испуга — Аконит, позднее — Самбукус 3.

 

Всегда таскал их в портфеле на всякий случай. И услышать обычное — в гомеопатию не верю…

Вообще, движения и поступки, которые он совершал в те сутки, могли быть другими, хотя бы менее опасными для него самого, но представлялись тогда единственно возможными. И все равно сомневался, имеет ли он право вмешаться так в эти обстоятельства, в чужую жизнь, и главное: все действительно серьезно или домыслы, чувствования одни. Поэтому, наверное, медлил и начал не с телеграмм в экспедиции, куда были посланы злополучные карты — почтовые адреса, похожие на военные — везде секретность! — дала ему оробевшая Лариса Ивановна, и он, кстати, ее совсем испугал, не велел перепечатывать, как та собралась, а своей ручкой списал и еще предупредил: вы мне этого не давали, я сам нашел и без вашего ведома! Затем он спрятал список в карман кителя, с трудом натянул ненавистную форменную шинель и ушел, кивнув на прощание шмыгающей носом Ларисе. По служебному телефону говорить с приятелем из Уральского управления было ни к чему.

А на улице долго стоял и просто дышал мокрым весенним воздухом; сегодня и в пасмурности дневной дружно таяло, и хотелось дышать, жить хотелось. А надо было ехать к малознакомой Ангелине Степановне; пока Коля везет Ксану к бабушке, Аню в больницу, а еще Тишинский рынок, купить фрукты для Алексея Павловича, Лючин может увидеться с Ангелиной наедине.

Но вместо чужой Ангелины, выбравшись на автобусе в центр, отправился не к чужой тете, а к своей Фане. Правда, из одного автомата, из другого названивал, но то гривенник проваливался в щель, то трубка оторвана, а время, отпущенное для дел и бед сегодняшних, неостановимо шло, пока наконец сквозь треск дурной связи тоненькое и родное “але”. Значит, дома.

Она жила на Чистых, высоко — девятый. Коммуналка, конечно. Но в полкомнаты рояль, про который, сколько помнит, разговору, что его надо продать и что-то купить…

Сегодня, как только он сел на венский стул, у Фани других и не было, тот заскрипел под ним, толстым и усталым, а Евгений Бенедиктович еще и голову на рояль положил, так Фаня сразу же подскочила, узкой ладошкой тронула лоб:

— Ты не болен, Женьчик?

— Нет, абсолютно здоров. Но все вокруг болеют.

Она внимательно смотрела на него, щурясь.

— Ты любишь эту русскую.

Сказала грустно и без вопроса.

— Тетя, я — интернационалист.