Выбрать главу

 

Как случилось, что наш Евгений Бенедиктович Лючин стоит в храме? Темном и пустом. Утренняя служба давно кончилась, до “часов” далеко, да он и не ведал про это, но вот зашел и стоит в нерешительном одиночестве перед темным же иконостасом. Свечи погашены, и только сквозь купольные окна прозрачные столбы света, которому так обрадовался нынче на кладбище и от которого жмурился до слез, когда спешил к стоянке такси, и, как всегда, мимо этого храма, почти не замедляя взгляда, но вот сегодня свернул со своего обычного маршрута: каких-то десяток метров в сторону за церковную ограду, и, едва помедлив, шагнул в непривычное, чужое пространство. И оторопел, потому что пространство, в которое он шагнул, было наполнено таким сладко знакомым воздухом, плотным и пахучим, его, Женечкиного, детства и Настиной любви. Он уже в школе учился, шли куда-то вдвоем, не помнит где, у бульвара или в переулке у Тверской; Настя всегда держала его за руку, но тут отпустила и как-то за воротник подвела к тоже открытым дверям, а это были церковные двери, и они вошли друг за дружкою, он впереди, за ним Настя, и там стоял этот запах, елочный, новогодний, он узнал его сейчас, но тогда свечи горели. Настя сразу же ему с головы шапку стянула, а свои выбившиеся пряди строго под платок, и, повинуясь этому воспоминанию, он стащил с головы совершенно бессмысленную негреющую фуражку, которую было велено носить даже в геологии.

— Храм закрыт! — Женщина в косынке и юбке длинной — бесформенный пожилой облик, — а лица и не углядишь, со шваброю и ведром, возникла рядом и почти в ноги ему, явно сердясь, вылила пенную воду. — Непонятно, что ли? Уборка идет.

Лючин послушно отодвинулся, но она, недовольная, стала вблизи махать-мазать шваброю по каменному полу.

— Я хотел… — начал Евгений Бенедиктович, но служительница с каким-то ей понятным раздражением перебила резко:

— Все хотят! И всё к нашему батюшке. Передыху не дают! Один придет и других за собою ведет. А я так скажу: у кого ни исповедуйся, в тебе самом дело. — И постучала острым кулачком себе в грудь, и шепотом: — Здесь Бог, здесь! — и еще ближе подобралась со своею шваброю, а, заглянув в лицо Евгения Бенедиктовича, напор поубавила и договаривала втихомолку. — Конечно, батюшка человек исключительный, но ведь есть, которые ревнуют, косятся. К тому же батюшка из Парижу. Вот и староста косится, прости его, Господи!

Батюшки из Парижу мне как раз и не хватает, почти весело подумал Лючин; уже привык к полумраку и смог рассмотреть лицо женщины, решил поначалу — старуха, а она была молода, и глаза были молодые, вострые. Но смотрела чудно, будто соболезнуя, и внезапно, не отводя от незнакомца своего чудного, пристального взгляда:

— А с тобой все хорошо, отец?

Отец, удивился Лючин, но сердце, которое и до этого болталось как на веревочке, сдавило, а эта женщина, наперед угадывая:

— Садись на лавку. Ладно, здесь жди! Отдышись! А батюшка подъедет. Не одному тебе назначено.

Он послушно опустился на деревянную скамейку у стены под иконами; такая слабость навалилась — всегда неожиданно и некстати это обрушивалось на его совсем неспортивное, располневшее существо, и тогда надо было поскорее сесть, придержать дыхание, так учил своего пациента доктор Орест Константинович, а не стараться вздохнуть, а вздохнуть так хотелось: воздуха ведь и не хватало.

— Валидолу дать? — Женщина швабру бросила и стояла над ним.

Сперва наорала, а теперь вот не отходит, как медсестра какая, и он, не отвечая, и на ответ нужен был воздух, стал привычно искать тюбики со своей гомеопатией; наконец нашел, высыпал на ладонь первую порцию и, отсчитав семь крупинок, закинул в рот.

Она присела на ту же лавочку, вроде как следя за неизвестным ей да зашедшим сюда в неположенное время, который в свой черед терпеливо и молча ждал, когда растают под языком целебные крошки, а потом из другого тюбика новую порцию другого лекарства. И тоже молча.

— Помогает? — спросила.

Кивнул, и она ему кивнула, и вдруг, морща рот — это такая у нее была улыбка — она, видно, стеснялась щербинки в передних зубах и потому, разговаривая, рот прикрывала концом косынки:

— Мама моя так лечилась! Мы к ее доктору еще до войны из Орехова-Зуева ездили. На Арбат. И меня она возила, я маленькая была, а желудком страдала.