ХХ
Рецепт подлинный.
Удивительно только, что придуманное похоже на правду, а вот как дойдешь до случившихся событий, они представляются худым вымыслом…
Но повесть закончена, поскольку повествователю гомеопатия больше не помогает.
ХХI
Алексея Павловича сняли с должности, и пайка не стало — Динка была права. Но не посадили. И даже из Москвы не перевели. Назначили замзавлабом в один из ведомственных институтов. Но он ведь ждал более грозного — уверен был, на одном Саакянце запущенная машина не остановится. И даже внезапная смерть Лючина только бы притормозила ход, и болезнь собственная не в счет. Но карта легла иначе, точнее — карты. Все карты, отосланные по экспедициям, были возвращены. Кроме трех, которые отдала Лариса Ивановна неведомому курьеру. Такова “рождественская” часть истории, пропущенная сквозь скудеющую память той девочки о давнем-давнем марте, когда отец лежал в больнице, а бородатые, небритые, шумные мужчины приносили к ним в дом какие-то свертки, утром, днем, вечером, иногда очень поздно; звонки будили Ксану, мама Аня каждый раз плакала, обнимая этих людей, что-то говорила, заваривая чай, угощая, предлагала борщ или переночевать, и все эти дни по очереди то Леля, то бабушка Нина жили с ними. И приезжал, как он всегда приезжал, кроме своего выходного, а выходной у него был во вторник, это и Ксана знала, хмурый Коля и забирал свертки. Но веселый толстый Лючин, китаец Лю-чин, больше не приезжал.
А на исходе марта и ночи взяли Колю. Ангелина Степановна больше его никогда не увидела. Только в снах. И не могла понять, кто ей снится — брошенный в юности профессор или любимый мальчик...
Директриса школы, конечно, вызвала к себе Ангелину и объявила, что придется уходить из классных руководителей.
— Понимаю, — согласилась Ангелина.
Крупная, с широкой высокой грудью, спрятанной в сарафан, как у Надежды Крупской, директриса преподавала Сталинскую конституцию, но была сентиментальна: нравилось, когда ученицы, подымаясь с парт, нестройно выли хором: “Здравствуйте, Елизавета Семеновна!” — а она им ласково и певуче: “Здравствуйте, дети!”
Своих детей у нее не было. И семьи тоже.
Но тут — тут другое, сказала строго:
— Вам, Ангелина Степановна, теперь нельзя преподавать историю СССР.
— А если начальная школа…
— Нет, нет, и вести класс в начальной школе вам тоже не разрешат. Но я хочу как-то вас сохранить в коллективе. Вы ведь к тому же занимаете наш школьный подвал.
— В нянечки я не пойду! — выпалила Ангелина и сама потом так испугалась, что сказала: — Мой мальчик не виноват.
— Не надо об этом. — Тут уж директриса попросила тихо. У нее самой родной брат пропал без вести.
Они бы еще долго молчали: тощая, почерневшая лицом Ангелина и пышная, розовая от волнения директриса, если бы Ангелина, уставясь на необъятную фигуру начальницы, не вспомнила, это она кроила и шила директорский сарафан, и денег не взяла — работа простая, без художеств, за одну ночь сотворенная.
— Я могу преподавать рукоделие! — как выдохнула. И директрису обрадовала. Та действительно была добрая женщина.
— Рукоделие, конечно рукоделие! И мы попросим Марию Михайловну отдать вам шестые и пятые классы. Я надеюсь, роно вас утвердит.
И — районный отдел народного образования утвердил.
А вот Орест Константинович Скворцов переехал на дачу в Мамонтовку, но с Калерией не развелся.
— Она к этому не готова, — только и сказал обескураженному Натану Израилевичу. Адвокату.
Прощаясь навсегда с сентиментальным повествованием о больном герое, жившем в советские времена, и лечившемся по гомеопатической методе, и похороненном рядом с родителями и няней на московском кладбище, которое старожилы до сих пор кличут Немецким, — вот и тетя Фаня совсем недавно легла рядом, пережила всех! а это уж не каждому выпадет счастье всем вместе лечь в жирную кладбищенскую землю, такую живую по весне, такую ждущую воскресения трав, распускающихся почек, а осенью заваленную сплошь кленовыми ладонями листьев, от которых кружится голова и горит воздух, — так напишем финал в стиле того века, в котором достопочтимый Ганеман собственноручно стирал в керамических ступках ту же Сигелию, или Калькарий Карбоникум, предварительно высыпая их из прозрачных стеклянных колбочек, с обязательным встряхиванием, или разогревая в ретортах на синем пламени спиртовок, финал, пригрезившийся Евгению Бенедиктовичу Лючину на тех же кладбищенских аллейках, что приходит на его могилу женщина, давно-давно седая, приходит нечасто, но приходит, приносит с собою банку для воды и тряпку и обмывает камень, а потом в эту же литровую банку ставит недорогие цветы, астры по осени и нарциссы весной.