Выбрать главу

 

и жизнь оказалась маленькой, синегубой,

с коромыслицем варежек в рукавах пальто,

с черными метками глаз, уже сутулой, сугубой, —

как ответ на вечный вопрос из-за двери: «Кто

там?» «Это я». «Кто это — я?» Пустая

ветка скребет по стеклу, просит ее впустить,

в инфинитиве окна саму себя знать не зная,

зная лишь инфинитив темного времени — «жить»;

где и когда — все равно: в этом саду безымянном,

том безымянном саду, в обществе честных ворон,

в обществе белых воров, кому ничто по карману,

когда нищета стоит с четырех сторон

 

                           (из книги «Ласточки наконец»)

 

Вообще говоря, стихи бывают темноватыми в двух случаях. Первый и, к сожалению, весьма распространенный, когда поэты «интересничают» и стараются понадежней зашифровать свои послания. Послания как таковые при этом могут быть вовсе не бессмысленными, но сама установка на «конспирацию» лично у меня вызывает некоторое отторжение. Другое дело — и перед нами именно тот случай, — когда поэт именно что докапывается, прорывается к вербализации каких-то не вполне внятных ему самому, невыразимых простым словом интуиций, и речь его темна по необходимости.

Впрочем, отчетливо различать эти случаи не всегда просто — ни читателям, ни самим авторам.

Говоря о стихах (да, в общем-то, и о прозе), мы раз за разом повторяем, что никаких общеобязательных критериев литературного качества нет и быть не может, и раз за разом, явно или неявно, от каких-то критериев, пусть и принимаемых «к случаю», в рабочем порядке, отталкиваемся.

Неизменно важный для меня критерий я бы назвал несколько корявым словом «сочувственность». (Понятно, что наличие и мера этой самой сочувственности в тексте улавливается в конечном счете интуитивно, «по впечатлению».) У Булатовского ласковое, бережное сочувствие к разного рода живым и неживым и очеловечиваемым этой ласковостью и бережностью материям, можно сказать, бросается в глаза.

 

Хоть запивай, хоть закусывай корочкой,

что-то застряло, что-то першит,

устрица намертво хлопает створочкой

и не пускает в себя алфавит

весь из углов, из иголок и скрепочек,

лезвий, скругленных до полной луны,

разных предлогов и всяких зацепочек,

чтобы вторгаться в жемчужные сны,

чтобы его, это тельце ненужное,

разве — на закусь, на беленький зуб,

вырвать, как сердце, что втерло жемчужину

в створ известковых, стрекочущих губ.

 

(Из книги «Ласточки наконец», цикл «Зима тринадцатого  года», — впрочем, тридцать — одно стихотворение под этим  заголовком, как и другие большие циклы Булатовского, вернее все же называть «книгой в книге».)

 

О чем это?

Что за известковые губы? Створки раковины-жемчужницы?

Или вот эти, из стихов Мандельштама на смерть Андрея Белого — «Лиясь для ласковой, только что снятой маски, / Для пальцев гипсовых, не держащих пера, / Для укрупненных губ, для укрепленной ласки / Крупнозернистого покоя и добра».

А устрица — из примыкающего, незаконченного «Молчит, как устрица…»

А еще из «Ариоста» — «А я люблю его неистовый досуг — / Язык бессмысленный, язык солено-сладкий / И звуков стакнутых прелестные двойчатки… / Боюсь раскрыть ножом двустворчатый жемчуг».

Можно отыскать и другие интертекстуальные «зацепочки», но все это — фон, поэтический гул; распознаваемые отзвуки расширяют пространство стихотворения, что-то проясняют, но главное — вот эта сочувственность — в самом тексте, в словах «как таковых».

Не противоречит ли то, что я сейчас пишу, сказанному выше — о новом символизме, о том, что для Булатовского важны не столько предметы, сколько идеи предметов? Разумеется, противоречит; те или иные разнонаправленные векторы, одномоментные противоположные импульсы лежат в основе поэтического языка и вообще любой художественности. В уже классической книге «Психология искусства» Л. С. Выготский цитирует Тынянова: «Здесь стих обнаружился как система сложного взаимодействия, а не соединения, метафорически выражаясь, стих обнаружился как борьба факторов, а не содружество их. Стало ясно, что специфический плюс поэзии лежит именно в области этого взаимодействия, основой которого является конструктивное значение ритма и его деформирующая роль относительно факторов другого ряда…» [4] — и добавляет: «Если мы от фактов чисто звукового строя перейдем к смысловому ряду, мы увидим то же самое».