Я еще раз посмотрел на страницу — сто сорок пять. Все фрагменты — и этот, и предыдущие — говорили о смерти, о смерти и о смерти. Может, не надо ничего додумывать и принять ситуацию такой, как она есть? Да, странно, да, необычно, но разве жизнь после смерти — явление заурядное? И кто знает, каков он — ад для писателей (мне почему-то все время хотелось думать, что я писатель и что попал именно в ад), может, он действительно состоит из ненаписанных книг, которые ты теперь в виде наказания — жестокого наказания — должен читать, читать и читать. И каждый писатель — только себя: таковы законы жанра. В раю наоборот — там все гении и праведники, им дают чужие книги, они больше никогда не читают себя, а здесь — нет, здесь все по-другому: никакой свободы и никакой надежды, одна радость — твое имя на обложке, и то, если разобраться, это никакая не радость, а еще более бесчеловечное наказание, только хитро так замаскированное, чтобы очутившийся здесь, в первый момент еще толком не разобравшись в специфике этого невеселого места, возликовал: боже мой, да об этом я мечтал всю жизнь, это же настоящий рай, здесь все мое до последней буковки.
Но то, что я прочитал, моим не было. Я не знаю, кто это написал: бог, небог, та женщина, что не выходит из кухни, или тот, чье имя стоит на обложке, — но точно не я. Я жив, я существую, я горю желанием понять, что со мной происходит и что в этой странной, безумной истории, в которую я дал себя втянуть, от лукавого, что от сопливого, а что — от кого-то еще. Даже если в этой истории нет никакого смысла, я его найду — и предъявлю тебе: вот он, на, смотри, ты хотел его — бери.
А поиск смысла я начну с кухни, точнее — с того, кто там находится.
Где эта разбитная женщина, чего она там застряла? Сама же пригласила в гости и застряла на своей кухне, словно меня и нет. Чем она там занята? Вяжет на зиму джемперок из нити моей жизни? Или просто ушла, тихонько закрыв за собой дверь и оставив меня одного? Нет?
Нет. Щелкнул электрочайник, заскрипела дверца шкафчика — на кухне кто-то был. Четыре — ноль, женщина, ты снова выигрываешь.
— Вам помощь нужна? — крикнул я, потом подождал ответа и снова крикнул: — Помощь нужна?
Не то чтобы я горел желанием прямо сейчас переться на кухню и там протирать чужие чашки или открывать ржавым консервным ножом банки с прошлогодним вареньем без косточек, но и лезть на полку за пятым томом своих сочинений тоже не хотелось: я знал заранее, что там найду, вернее, чего там точно не найду. И еще — нужно было подвигаться, походить, чтобы стряхнуть с себя это полуобморочное состояние, когда непонятно, на каком свете находишься и что с тобой происходит. Состояние, в котором не удается додумать до конца ни одной мысли. Возможно, если зайти на кухню, развернуть, как в латиноамериканском танце, женщину лицом к себе, сорвать с ее лица маску гипергостеприимной хозяйки, зазвенеть, освобождая стол, сброшенной на пол посудой и, не дав себе опомниться, сделать с женщиной то, что делали с ней до меня сотни мужчин, включая солистов «Энималз» и «Битлз», а потом закрыть за собой дверь и просто уйти, — возможно, тогда все вернется, в том числе и мои мозги, на свои места и окружающий меня мир станет окружающим меня миром, а не третьей или четвертой реальностью. И тогда уже будет совершенно неважно, что написано в оставшихся четырех томах, и неважно будет, кто их написал: я или какой-то Андрей Краснящих, — автор, писатель, человек, или монстр, притворяющийся автором, писателем и человеком. Ведь, как ни крути, происходящему со мной может быть только два объяснения: либо все это написал я, либо не я, — а остальные предположения: безумие, смерть, наваждение, амнезия, еще и еще — можно запросто отбросить или свести к двум основным.
А проверяется это следующим образом: берется пятый том (на полке остаются три) и открывается на двести десятой странице. Двести десятая страница — это год моего рождения, последние две цифры, умноженный на три, потому что разделить на три без остатка не получается. Итак:
«У каждого в воображении своя идея: кто-то выдумывает компьютерные игры, кто-то — газированную воду, кто-то — миры на других планетах, — а я вообразил себе книги и, чтобы никто другой о них не узнал, построил кладбище, где на могилах стоят гранитные памятники, на которых написано „ Энтони Берджесс. Заводной апельсин ” , или „ Эдвард Олби. Все кончено ” , или „ Генрик Сенкевич. Камо грядеши? ” , или „ Никос Казандзакис. Последнее искушение ” , — и так до горизонта, все пространство в могилах книг, у которых можно прочитать лишь фамилию автора и название, а сами книги ни открыть, ни прочитать невозможно, потому что гранит, из которого они сделаны, никогда не распахнется и не расскажет ни сюжета, ни идеи. И я стою веками перед ними, словно кладбищенский смотритель, и наблюдаю, как ветры и дожди смывают краску надписей с каменных обложек, разъедают позолоту букв и книги превращаются в одинаковые, неотличимые друг от друга надгробья. А люди, посещающие кладбище, ходят и спрашивают меня как единственного знающего все об этих книгах: „ Кто здесь лежит? А кто здесь? А кому этот памятник? А это кто был? ” — и я им рассказываю: „ Это Юрий Домбровский, ‘Факультет ненужных вещей‘, а это Герман Гессе, ‘Игра в бисер‘ ” — хотя на самом деле — и я это помню очень хорошо — тот, на кого я показал как на Домбровского, — Кэндзабуро Оэ, а вместо Гессе — Кальвино. Но какая этим людям разница: Кальвино это или Гессе, — если они никогда их не читали и фамилий таких не слышали, и забудут о них через секунду, и памятники все на одно лицо: надгробье Гессе точь-в-точь как Кальвинино, и ничто не говорит, что там именно Гессе, а не Кальвино. Ведь если я один знаю, чем различаются Гессе и Кальвино, то не важны эти отличия и даже то, что Гессе и Кальвино существовали когда-либо на самом деле. Различия между книгами появляются в голове у разных читателей, а если читатель один, то и книга одна, а значит, абсолютно несущественно, как она будет называться: „ Жизнь Иисуса ” или „ Иуда Искариот ” ».