— Да, сэр, — дрожащим голосом произнес Уотерс. — Мне плевать. Я не могу. Из меня не вышел легионер. Я слаб. Можете убить меня. Пристрелить, как собаку. Я просто не могу.
— Что ж, ты убедил профессора Брауна, — ухмыльнулся Томсон. — И он позволил тебе выбраться отсюда.
Я вначале не поверил своим ушам. Но затем майор махнул рукой, и четверо рекрутов торжественно выкатили откуда-то цинковый гроб на колесиках, обернутый флагом Железного легиона. Томсон приглашающим жестом указал в сторону гроба.
— Давай, Триста шестьдесят первый. Полезай.
Глаза Хэнка расширились. Он не понимал, что происходит.
— Помогите ему! — крикнул Томсон.
— Сэр, вы что делаете?! Нет, я не хочу! — с ужасом осознав, что происходит, заартачился Уотерс. — Я передумал, сэр! Нет, пожалуйста!
Перед всем батальоном Хэнка, отчаянно отбивающегося и молящего о пощаде, четверо рекрутов из его же роты «В» силой приволокли к гробу и затолкали туда, прикрыв крышкой сверху. Изнутри продолжал доноситься отчаянный стук и приглушенные крики. Томсон махнул рукой еще раз — и над плацом заиграли из динамика звуки старинного воинского оркестра.
— Жаль, но у нас нет капеллана и почетного караула, так что на этом процедура заканчивается. Давайте, ребята. Исполните последнюю волю Триста шестьдесят первого — придайте его тело морю, — майор указал в сторону бьющихся о скалы волн.
Пока гроб, из которого продолжал доноситься стук, катили в сторону моря, майор-инструктор, повернувшись к нам, истошно заорал:
— КТО ВЫ?!
— МЯСО!!!
— ЗАЧЕМ ВЫ ЗДЕСЬ?!
— УБИВАТЬ!!!
В такие моменты я сам не замечал, как из груди рвется полный бешенства крик. Глаза застилала белая пелена, а катушки сознания сами собой раскручивались, поднося чуждые и непривычные мне мысли.
Крайне редко, в основном вечерами, наступали минуты просветления, когда ко мне возвращалось адекватное восприятие действительности. В такие моменты я пытался прочитать во взглядах других рекрутов, адекватны ли они. Но я мог лишь догадываться, что кроется за их бесстрастными лицами.
Порядки Грей-Айленда запрещали неуставное общение «мяса» между собой. За это причиталось телесное наказание в виде ударов кнутом. Об этом никто из рекрутов не забывал ни на минуту — удары были так жестоки, что спина на всю жизнь сохранит следы истязаний. Ни у кого из рекрутов не было средств связи — согласно условиям контракта, они не имели на это права. У нас не было доступа к глобальной сети, к телевидению, к иным источникам информации извне. Мы не имели никаких шансов выбраться отсюда или дать кому-либо о себе знать.
Недостаток информации и общения действовал так же сильно, как физические мучения и психологические унижения. Долгими ужасными днями мы видели вокруг себя обритые головы товарищей, пытались прочитать на их изможденных лицах те же чувства, что испытывали сами — но не имели права обмолвиться с ними ни единым словом, кроме как по служебным делам. Чужие «уши» и «глаза» были внутри каждого из нас, и всюду вокруг нас: начиная от стен зданий и заканчивая униформой и снаряжением. Как и в «Вознесении», здесь мы на виду у Большого брата. Но этот Большой брат не остается безучастным наблюдателем — он наказывает каждого, кто рискует дерзновенно поднять на него глаза.
«Не может быть цели, оправдывающей такое попирание человечности», — написал бы я в своем дневнике в одну из последних своих минут просветления, если бы я мог вести его. — «Быть может, легионерам нужны испытания, чтобы закалить дух. Но эти испытания не закаливают его — они сводят с ума. Я забываю, как меня зовут. Обращаюсь к себе мысленно как «Триста двадцать четыре». Как же это случилось?! Я взрослый, сознательный человек. Я пять лет прослужил в полиции. Я практически резидент Содружества, черт возьми! Я пришел сюда по зову чертового Чхона, чтобы защищать цивилизацию от агрессора. Но вместо этого меня сделали подопытным кроликом каких-то сумасшедших ученых! Я оказался в рабстве, в ужасной тюрьме, в которой меня жестоко пытают, стараясь вытрясти из меня душу и убить во мне все человеческое, превратить в робота. За что они со мной так? Ведь все мы свои. Ведь все мы служим одной цели… Будь ты проклят, Чхон! Будь ты проклят!»
Каждый день мысли менялись. Возмущение и гнев не задерживались надолго. Чем более изощренно из меня выколачивали дух — тем громче становились мои крики восторга. Это происходит незаметно: страдания превращаются в наркотик, и каждый день ты ждешь новой дозы боли с жадным нетерпением мазохиста, а твой искалеченный организм просит нового вливания биостимуляторов со страстным желанием законченного наркомана. Жестокость становится религией, истязания — молебнами, стимуляторы — благовониями.