— Я рассчитаюсь за все! — сказал гробовщик-крестный, которого, звали Андреем.
Шаров не возражал. И хоть платил Андрей, а все равно Шаров командовал. Шаров говорил о том, что всякий человек есть человек, и этим самым он намекал на крайне недостойную жизнь покойницы. Гробовщики, как бы возмущаясь по этому случаю, приговаривали: «Помянем Анку, помянем». А потом и Шаров, и Сашко говорили о том, что всякую мать надо любить, грех не любить, и старушки поддакивали, одобрительно поблескивая слезящимися глазами. А затем все вдруг перемешалось так, будто уже и не было похорон. Андрей рассказывал про свою работу. Он бахвалился удачами:
— Другой раз и по стольнику в день получается. Верхний слой земли сам снимаю, а дальше копает у меня рабсила: студенты и алкаши. По пятерке в зубы — и могила готова. Полтора куска заколачиваю. Заканчивай свою школу, Славка, в ученики возьму. Будешь шустрить — полтинник будешь иметь. Я тоже всесторонне развиваюсь. На валторне играю. Знаешь такой инструмент?
Славка слушал, и глаза его блестели, и я не понимал, что же происходит вокруг, и несколько растерялся, когда ко мне обратился Андрей:
— И тебя могу устроить. Если рисовать умеешь — пойдешь в ученики гравера. Прибыльно и спокойно. Живу как бог. У меня все — машина, дача, бабы. — Он наклонился ко мне и в самое ухо прошептал: — Я теперь только интеллигенцию жарю. Они любят грубых. У меня каждый день новая баба, гы-гы-гы… Хочешь, сейчас поедем…
Шаров, видать, что-то услышал, шикнул на гробовщика.
Андрей встал.
— А я говорю — брось! — зарычал он. — Я здесь плачу!
Я здесь!!!
Мы робко двинулись к выходу.
— И мотайте отсюда! Мотайте! — орал гробовщик. Не попрощавшись, мы покинули столовку. О чем-то просил Коля Почечкин, Витя Никольников определенно сказал:
— Пусть Славка ко мне поедет. У нас места много.
Шаров одобрительно закивал головой. А у меня возникла мысль напомнить о деде Арсении, но почему-то язык не повернулся сказать: «Как же мы старика-то оставили одного?» И шофер поехал совсем другой дорогой, и Шаров спросил, почему шофер другой дорогой поехал, но потом сказал, что правильно, что поехал другой дорогой, и всем нам ясно было, что и Шаров, и все остальные хотели как можно быстрее покинуть эти холодные, гнетущие душу места, чтобы вырваться из этой могильной зоны.
Меня преследовала одна мысль, точнее, одна картина — серое привидение — дед Арсений. На эту картину наслоились другие картины — глина комками, сверху замерзшая, сухая, а внизу мокрая, гроб, не влезающий по длине в яму («Давай назад, — командовал Андрей. — Подроем еще. И больше этим студягам не давай работы»), веревки, на которых опустили гроб, та часть, где голова, — та повыше, но все равно и после того, как подрыли, гроб не влезал, но все равно забросали землей («Осадку даст, за нами не заржавеет, — пояснил Андрей. — Все как надо получится».) — эти картины сидели в голове, а из-под этих похоронных сцен прорывалась в сознание картина с дедом Арсением. Одинокий, брошенный старик ежился на полуразвалившейся печке: так и не удалось ее разжечь, плакал, и рука его висела как неживая, и голос выдавливал протяжно: «Беда!»
Мы подъехали к дому Никольникова. Старушка мыла крыльцо горячей водой, рядом с тазом лежали терка, сделанная из стальной проволоки, и кусок хозяйственного мыла.
— Что же вы, мать, на таком холоде решили убираться, — сказал Шаров, однако с одобрительными интонациями в голосе.
Старушка засуетилась, пригласила в комнату, где все дышало теплом, уютом, чистотой. Она быстро привела себя в порядок, вымыла руки, сменила передничек, налила чаю.
— От чаю не откажемся, — сказал Шаров.
Витькина бабушка светилась. В ее взгляде было не только сияние, но и бесконечный рассказ о ее жизни. И Сашко, наверное, знал про эту жизнь все и потому сказал, когда мы уехали: «Моя мать была такой же трудягой». И я потом долго, может быть всю жизнь, вспоминал глаза Витькиной бабушки. Что же надо в душе иметь, чтобы вот так глаза светились? И эту про-светленность приметил Сашко в Витькиной бабушке:
— Ей не надо просить бога помочь смириться с тем, чего она не может сделать. Весь ее смысл в том, что она радуется всему.
Я смотрел на милую старушку, на такую благополучно. и щедро милую бабушку и на такое же щедрое и милое лицо Сашка, а в голове вертелась подбитой птицей мысль о брошенном нами старике. Мысль, которую я так и подавил в себе. И мне почему-то до боли стали противны и Сашко, и эта милая, ни в чем не повинная старушка, и Шаров, и я сам.
Когда мы сказали бабушке о том, что мы только что с похорон, она чуть-чуть погрустнела, едва заметно притемнилась, а глаза и губы ее все равно улыбались, правда несколько неприкаянно, но все равно светилось лицо скорее улыбкой, чем грустью. И рука с голубоватой кожей, с коричневыми пятнышками потянулась было к Славке, так мне показалось, потянулась, может быть, чтобы погладить головку мальчику, а потом будто передумала, взяла передничек и кончик фартука поднесла к губам. Застыла на секунду, еще с большей силой заулыбались ее глаза, но только на миг, потому что в другую секунду она уже доставала банки с вареньем, рассматривала наклейки, на которых было написано: «Крыжовник», «Вишня», «Слива».
— А ну глянем, шо там с машиной, — сказал Шаров. В машине он налил нам по стакану, буркнул:- Помянем, — и мы выпили.
И будто сразу легче стало: смешались глинистые сцены, снежная Дорога завертелась перед глазами и острая картина с серым привидением совсем приглушилась.
— Не доведи господь, — почему-то сказал Шаров, А что он имел в виду, никто из нас толком не понял, хотя вывод сделан был совершенно уместный и мог означать и то, что не дай бог помереть в такую холодную пору и оказаться таким беспомощным и брошенным стариком и с таким внуком, который оставил родного деда, и… Да мало ли что могло означать это краткое просительное обращение к богу!
И Шаров махнул рукой и еще налил по полстакана, и этот жест тоже, наверное, означал, что у нас еще много бед и много дел впереди, что живые должны жить, что страданиям людским нет конца и что все страдание не вберешь в себя, иначе не выживешь, и поэтому надо сейчас жить и воспитывать Славку, Почечкина, Никольникова, воспитывать так, как мы можем воспитывать, а что касается деда Арсения, то это уже забота государства — куда, кстати, оно смотрит? Куда поселковый Совет смотрит? Дед Арсений — кадровый железнодорожник! Почему же такое богатое ведомство не позаботится о своем рабочем? Нет-нет, обо всем этом мы не хотели думать. Плоть нежилась в разливающемся тепле. Плоть справляла поминки. Я не догадывался, что это и были поминки, и не только по усопшей, но и по безвременно скончавшимся нашим душам. Это я потом понял. Много позднее. А тогда мы пили чай, восторгаясь чистенькой, опрятной бабушкой: «Ах, какой свет в глазах. Как добра старушка!»
Уезжая, мы уносили с собой частичку ее покоя.
— Это хорошо, что Славку здесь оставили, — сказал Шаров.
— Беда-беда, — улыбнулся ни с того ни с сего Сашко.
— Да разве за всеми уследишь? — как бы отвечая на реплику Сашка, проговорил Шаров.
Автобус остановился. Из крепких ворот выскочил румяный мужчина под хмельком. В шапке-ушанке, в майке, в галошах на босу ногу. Это и был брат Жорка.
— Ах вы мои золотые, ах вы мои дорогие, ах вы мои хорошие! — вопил он, обнимая нас по очереди одной рукой, а другой отгоняя огромного черного пса. — Да убирайся же ты, тварь такая! Ах вы мои славные! Ну и упьемся же мы сегодня! Да постой же ты, чертов кобель! Проходите, дорогие!
На крыльце появилась и Настя в ситцевом халате, едва сходившемся на груди и животе.
— А мы уже вас заждались, — кричала она, ослепляя нас белоснежным рядом зубов. — С Новым годом вас! С новым счастьем!
6
Есть люди с закавыкой. С такой примечательной особенностью, которая и делает их заметными, — отними ее, эту примечательность, и не будет личности. Обладателем именно такой закавыки был Иван Кузьмич Сысоечкин. маленький хроменький человечек, принятый Шаровым на должность старшего счетовода.
Шаров узнал об этой закавыке, когда первый раз увидел Сысоечкина. И когда ему пояснили существо его примечательноности, Шаров ухватился за Сысоечкина и вскоре со всем его небольшим скарбом перевез в Новый Свет. А сказали ему вот что о Сысоечкине: