Выбрать главу

Да в самом деле? Что я ввяжусь?.. Опять, кто их разберет, а мне по тюрьмам шататься некогда...

Но все же я ее пожалел!

Случалось еще, что через эту мою робость тогдашнюю немало я ругательств перенес. Иду, примерно, по переулку, вдруг солдат попадается.

"Не знаешь ли, спрашивает, милый человек, где тут Дарьясолдатка?" На это я только молчанием ему отвечаю: потому, ну-ка он скажет: "А, знаешь! а пойдем-кось, скажет, в часть:

Дарья-то эта фальшивыми делами занималась!" Так, по глупости своей, опасался тогда... Начинает меня солдат поливать - я все не оборачиваюсь, иду; он того злее - я все иду... Грозит, грозит, наконец я быдто не вытерплю: повернусь - "вот я, мол, тебе...". Тою же минутою солдат исчезал, ровно сквозь землю проваливался.

Начал я маленько разгадку понимать!

Подходит время, надо что-нибудь пробовать! Все я мытарства видел, ото всего в убытке остался... Порешил я работать один; трудно, ну, по крайней мере, хоть какой-нибудь жизни добиться можно. Тут я, признаться, братцу и маменьке в ножки поклонился, дали они мне денег - с Зуевым за его половину в станке расчесться... Стал я Алешке деньги отдавать, плачет малый!

"Ах, - говорит, - Проша, как ты чуден! Ну, пьян человек, чужое добро пропил, эко дело! А ты, - говорит, - уж и бог знает что... Лучше бы в тыщу раз стали мы с тобой опять дело делать".

"Нет, - говорю, - шалишь!"

"Опять бы песни, стих бы какой... Неужто ж я зверь какой?

Я все понимаю это... А уж против нашей жизни не пойдешь:

вот я теперь чуйку пропил, должон я стараться другую выработать".

"И другую, - говорю, - пропьешь".

"Может, и другую... Я почем знаю?.. Я вперед ни минуточки из своей жизни угадать не могу..."

Жалко мне его стало, но, поскрепившись, я его спросил:

"Куда мое-то пальто девал?.."

"Я почем знаю!.. Я об этом тебе ничего не могу сказать... Эх, Проша!"

Однако же я с ним жить не стал. Страсть как мне было тяжело одному! Две недели с неумелых-то рук над работой покоптеть, а выручки, барышу то есть, - три рубля. С чего тут жить? Ну, кое-как перебивался, платьишко начал заводить, например, манишку, все такое, нельзя! Познакомился с чиновником... Кой-как! К братцу я в то время не ходил, или ежели случится, то очень редко, по той причине, что окроме уныния завели они другую Сибирь: гитару... Иной человек возьмется на гитаре-то, восхищение, душа радуется, но братец мой изо всего муку-мученскую делал. Постановит палец на струне у самого верху и начнет его спускать даже до самого низу. Воет струна-то, чистая смерть! По этому случаю я у него не бывал.

Начал было я в это время Алеху Зуева вспоминать, не позвать ли, мол? А он, не долго думая, и сам ко мне привалил...

Пьяный-распьяный.

"Ты! - заорал на меня, - подлекарь! подавай деньги!"

"Как-кие, - говорю, - деньги?"

"Ты разговоры-то не разговаривай, подавай... Какие! - передразнивает, за станок! вон какие!"

Тут я, признаться сказать, в такое остервенение вошел, что, не помня себя, тотчас за горло его сцапал и грохнул на землю.

Вижу: малому смерть, но все же я еще ему коленкой в грудь нажал, и как же я его в это время полыскал!.. Ах, как я над ним все свои оскорбления выместил! Зажал ему горло и знаю, что ему теперича ни дохнуть, - между прочим, кричу на него:

"говор-ри!"

"Пр-роша, - хрипит... - П-пус-с-сти!"

"Говор-ри! Анафема!.."

В то время я себя не помнил и истинно мучил его, как зверь... С час места я с ним хлопотал, наконец пустил... Отрезвел он... Помню, стоит этак-то в дверях, картузишком встряхивает...

"Сейчас драться, - говорит, - нет у тебя языка сказать-то?

Право! За го-орло!"

"Ладно, - говорю, - мне к суду с тобой идти не время!"

"Я почем знаю! "деньги", "получил"... Я почем знаю?"

"Дьявол! кто ж у вас знать-то будет? Че-ерт!"

"Я почем знаю... За горло!.. Эко диво какое!"

"Проваливай!"

"Обрадовался!.."

Кой-как ушел он... И, между прочим, скажу, что о своем добре Зуев и не спросил, потому знал он, что искать его негде, ибо где его сыщешь?.. Вздохнул я маленько после таких забот, и, говорю вам по чистой совести, стало мне страсть как легко на душе, когда я его победил... Тут уж я совсем понял! Из-за того жить, чтобы выработать да пропить? На это я не согласен!..

Н-нет-с... Мне желательно жить по-людски... С этим я и решил, что в чернонародии - без разговору, ручная расправа, а в благородстве - всякое почтение...

II. ПЕРВЫЙ ОПЫТ

Еще немного подобных случаев, узаконявших силу кулака в глазах благородного человека, и физиономия Прохора Порфирыча приняла тот оттенок "себе на уме", который так часто проглядывает в умных, умеющих обделывать свои дела русских людях: деревенских дворниках, прасолах, которых простой, добродушный и оплетаемый народ потихоньку называет жилами, жидоморами и проч. По ходу дела Прохор Порфирыч тоже был жидомор, но жидомор чуть-чуть не благородный, вежливый, что, впрочем, с большею подробностью мы увидим впоследствии. Мысль о разживе не покидала его: то представлялось ему, что идет он по улице, вдруг лежат деньги, "отлично бы, хорошо", - сладко думал он. По ночам ему снились тоже деньги. Кто-то выкладывал перед ним вороха и сизых и серых бумажек и говорил: "получай!" Прохор Порфирыч в ужасе раскрывал глаза и узнавал свою холодную комнату...

- Ах, чтоб тебе провалиться! - с досадой вскрикивал он тогда.

А времена все трудней становились. Помещики съежились; опустели трактиры, цыганские певицы напрасно поджидали "графчика", зевая и пощипывая струны гитары. Торговля приутихла всякая: рабочие, наподобие Зуева, шли охотой в солдаты.

Шли также и неохотой.

- Ах, теперича бы силенки! Ах бы хоть немножечко!.. - тосковал в эту пору Порфирыч.

Во время такой страстной жажды лишнего гривенника, своего угла, вообще во время жажды обделывать свои дела умер растеряевский барин (отец Прохора Порфирыча). Дело случилось темным вечером. Поднялась суматоха, явились душеприказчики, дали знать Порфирычу. При этом известии в глазах его сразу, мгновенно прибавилась какая-то новая, острая черта, какие являются в решительные минуты. Он сразу понял, что настало время. Одевшись в свое драповое пальто с карманами назади, он почему-то поднял воротник, сплюснул шапку, и строгая фигура его изменилась в какую-то юркую, готовую нырнуть и провалиться сквозь землю, когда это понадобится.

Порфирыч делал первый шаг.

...Вечером в нижних окнах дома "барина", долго стоявших забитыми наглухо, светился огонь. На столе лежал покойник, в мундире; две длинные седые косицы падали на подушку; стояли высокие медные подсвечники; солдаты, бабы пришли смотреть "упокойника". Унылая фигура последней фаворитки барина, Лизаветы Алексеевны, в огромной атласной шляпе, с заплаканными глазами и руками, державшими на сухой груди платок, ныряла в толпе там и сям, пробивая плечом дорогу к одному из душеприказчиков.

- Семен Иваныч, - слезливо говорила она, - неизвестно...

мне-то?., хоть что-нибудь?

- Я вам сто тысяч раз говорю - не знаю!

- Не сердитесь! ради бога, не сердитесь!.. Голубчик!

- Что вы пристаете? Сидите и дожидайтесь!

- Буду, буду, буду! Боже мой! Ах, господи!

Лизавета Алексеевна садилась в угол, тревожно бросая глазами туда и сюда. Заметив, что душеприказчики разговорились, она минуточку подумала и вдруг без шума шмыгнула в другую комнату.

Горели свечи, лампадки. Дьячок с широкой спиной приготовлялся читать псалтырь, переступая в углу тяжелыми сапогами. В виду покойника толковали шепотом. Было упомянуто о том, что хоть и все мы помрем, но всё "как-то"... к этому присовокуплялось: "ни князи... ни друзи..." А затем, после глубокого вздоха, следовал какой-нибудь совершенно уже практический вопрос, хотя тоже шепотом: