Я хотел переключить рекордер на видео, но пока я с ним возился, пламя охватило внутренность биокамеры, в том числе и черный ящик с маг-кристаллом. «Все погибло», — подумал я, но вдруг заметил, что Док напряженно всматривается в огонь и шевелит губами, как будто силится прочесть что-то неясно различимое. Я последовал за его взглядом и — о, Боги! — моментально и навек был вознагражден за все! В самом центре голубого костра, похожего на пылающую кисть рябины, или, точнее, винограда, вся в помарках, кляксах и зачеркиваниях, привычно бежала вкось, никуда не убегая, не сгорая и лишь слегка подрагивая в лизавших ее языках пламени, голограмма до боли родного почерка. Неужели никто никогда этого не увидит? Я резко нажал на переключатель….»
На этом машинопись обрывалась, и за ней следовал неразборчивый текст от руки (увы, более чем знакомый профессору!) чернового наброска 1823 г.:
Кто, волны, вас остановил, Кто оковал [ваш] бег могучий, Кто в пруд безмолвный и дремучий Поток мятежный обратил? Чей жезл волшебный поразил Во мне надежду, скорбь и радость [И душу] [бурную] и [нрзб] [Дремотой] [лени] усыпил?…
Тут обрывалась и рукопись, но был еще один листок с припиской от корреспондентки:
«Р. S. Жаль, что в свое время мы не познакомились поближе. Потом Игорь пал несчастной жертвой своих завиральных идей, я вышла замуж, а Вы, я знаю, неоднократно переменяли местожительство…. Но, как видите, у нас есть что вспомнить, о чем поговорить. Почему я и позволила себе задержать одну рукописную тетрадку. Может быть, Вы навестите меня, и мы вместе ее почитаем.
Ваша Лена П.
(я опять взяла девичью фамилию)»
Уж полночь близится, — с некоторой оперностью напомнил профессору внутренний голос, — а положение пиковое, ни сна, как говорится, ни отдыха. Мне не спится, нет огня. Мер лихьт, кричат, мер лихьт. Пришли с огнем. Да уж, на огонь не поскупился, целую геенну развел. A глотать больше нельзя, доктор сказал, три, от силы — четыре. Но подсознание-то каково, как в аптеке, четыре таблетки — четыре трупа! Или пять? (Не считая, конечно, AС и аннигилянтов.) Ах, да, пятый должен быть я сам. Ты спал, постлав постель на сплетне, графиня изменившимся лицом… И все из-за бабы. (В конце она, наверно, совсем старуха. Наина?) A как же, раз бессонница — шерше ля фам. Когда бы не Елена, что Троя вам одна…?! Надо было еще тугие паруса как-нибудь к эрекции присобачить. A бабье лепетанье вышло неплохо, да и генетических пушек настругал… Не так уж, значит, трудно быть богом. Aй да З., ай да сукин сын! — привычно воскликнулось было где-то в глубинах души профессора, но научная добросовестность заставила усомниться в правомерности приписывания подсознанию собственного инициала. Оно ведь безличное, «оно», ид. Я имени его не знаю… Хотя — носят же собаки фамилии владельцев. Когда у Феди был эрдель по кличке Сержант, он числился Сержантом Скворцовым, что служило предметом бесконечных острот, ибо сам Федя, как интеллигент-очкарик, был необученный рядовой и о таких чинах мечтать не смел. В общем, мое подсознание — меня бережет…
Ну, не обязательно оно собака, разве что у озверевшего от страсти Маяковского. Скорее, старый крот — призрак, который под землей поспевает туда же, куда Гамлет поверху (додумались ли до этого фрейдисты?). Но чего оно тут только ни навертело, как говаривала перед смертью процентщица Алена Ивановна. Пушки, лазеры, иррадиация (плоды любимых усовершенствований — из одного топора теперь много не сваришь), апокалипсис полный, а зачем? Правильно, смысла я в тебе ищу. Ну, разумеется, из-за бабы, причем она же тебе и пишет, чего же боле, в тот день мы больше не читали. Графуня! — вскричал граф… Нет, хорошо проснуться одному! Ну, а глубже? Страх, естественно. Чего — рака? Допустим. (Отсюда и весь этот ресюр.) Или, проще, — старения. (Кстати, в большинстве изданий прямо стоит младость, причем без всяких скобок, а в 17-томном ее вообще нет; да там, собственно, нет и нрзб, но так эффектнее.) Чего еще? Ну, они скажут, кастрации, геворфенхайт и т. п. В общем, здесь пишет страх… A что если все эти страхи — чистейшей воды мотивировка приемов? Вроде того, как дрим-рекордер разрешает проблему повествования с петлей на шее, занимавшую еще Гюго, а за ним и нашего кроткого Федора Михайловича?