Хорошо, пусть пишет страх. Страх, но какой? Не предсмертный — его нет даже у Державина, хотя ода, так сказать, неокончена за смертью. A у Мандельштама, если какой и есть, то сугубо грифельный, графический, графологический, звездоносный и хвостатый. Но не графоманский, как у некоторых (простыни не смяты, поэзия не ночевала). A почему бы и нет? Вдруг время пощадит мой почерк от критических скребниц? Я буквой был, был виноградной строчкой, я книгой был, которая вам снится! Так что, единственное, чего нам следует бояться, это самого страха, и значит, можно еще одну, последнюю… Когда ж от смерти не спасет таблетка, — уютно отключаясь, но с сознанием драматической пограничности ситуации, думал профессор З., — есть сон такой, не спишь, а только снится, что жаждешь сна, что дремлет человек… A дальше так: Какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят? Вот объясненье. Вот что удлиняет (или, наоборот, — сокращает? Шекспир-Пастернак-Пушкин, звезда с звездой, могучий стык!) нам опыты быстротекущей жизни… Знакомых мертвецов живые разговоры, знакомый труп лежал в пустыне той. Нет, как труп, в пустыне я лежал. В общем, Кавказ был весь, как на ладони, был весь, как смятая постель, спи, быль, спи жизни ночью длинной, усни, баллада, спи былина, хрр… храни меня, мой талисс… сс… сс…
Профессор спал. Ему снилась идеальная концовка: «С головой зарывшись в бесплотный шелест своего центона{Центон (от лат. cento — одеяло из разноцветных лоскутов) — стихотворение…. составленное из строк других стихотворений. В европ. лит-ре наиболее известны позднеантич. Ц. из стихов и полустиший Вергилия…, служившие средством выразить преклонение перед [ним] и показать эрудицию авторов (КЛЭ, М. 1975, т. 8, с. 383).}, профессор уже наполовину спал, как спят или, лучше, лениво дремлют в раннем детстве, где-нибудь на даче, в четырехстопном ямбе — пока он еще не надоел».
Родословная
Как ты быстро поймешь, здесь много неясного. К тому же, сквозь толщу лет отрывочные свидетельства участников трудно отделить от совсем уже гадательных сопоставлений. Но наличие за всеми ними некого реального клубка историй для меня так же несомненно, как то, что за зеленью этого парка и криками играющих детей скрыта конная статуя Людовика XIII, сколь ни мало заслуживающим увековечения казался он по «Трем мушкетерам». Позволю себе поэтому принять позу всеведущего рассказчика — хотя бы на первое время.
Начнем с того бесспорного (хотя и не поддающегося точной датировке) факта, что где-то в семидесятые годы Лесик и Рая ждут в своей московской квартире коллегу из Италии. Д-р Орландо может появиться с минуты на минуту с вестями от Бориса, их кумира и старого друга. Борис, более известный под именем Генсекса, давно уехал во Францию, но исправно заполняет зазиявшую было пустоту потоком подарков и писем, которые держат осиротелых адептов в курсе его успехов. Вот и сейчас, судя по звонку Орландо, можно ожидать очередной порции артефактов с загадочного Запада.
Свой почетный титул Борис приобрел не сразу. В школе его дразнили Марселем — потому что он жил с дядей, помешанным на Прусте. Давным-давно, в далеком детстве этот дядя отличился тем, что, вбежав во двор, где его младший брат играл в мяч с нравившейся им обоим девочкой Люкой, объявил: «Марсель Пруст умер!» Через некоторое время выяснилось, что Пруст выпустил очередной роман. Брат спросил, зачем было врать. — «Понимаешь, вы были так заняты друг другом, что мне захотелось поразить вас чем-нибудь сногсшибательным».
Но в том же году Пруст действительно умер, и это перевернуло дядю. Он стал усиленно заниматься французским, собирать книги Пруста и все, к нему относящееся. Между тем, брат женился на Люке, у них родился Борис, потом оба были арестованы и навсегда пропали. Бориса взял к себе дядя, который остался холостым и вообще жил исключительно Прустом (в дальнейшем он даже заболел астмой и умер в возрасте пятидесяти одного года). Борис Пруста не открывал, считая эстетской дребеденью, над дядиным хобби посмеивался («Слишком много герцогинь», — щеголял он известным отзывом Андре Жида, прибавляя от себя: — «и педиков!»), но французский-таки выучил, чтобы шармировать девочек, и унаследовал — от дяди, если не от Пруста, — определенные литературные способности.
Оставшись один, он продолжал (под фирмой дяди) прилично зарабатывать техническими переводами с французского и на французский, а доставшуюся ему квартиру в центре Москвы превратил в настоящий сексуальный полигон. Лихим прозвищем Генсекса он был обязан не только неуемному libido, щедро изливавшемуся на особ женского пола без различия возраста, внешности и социального положения, но и своему повествовательному дару, благодаря которому легенды о прежних похождениях прокладывали путь к новым победам. Если же очередной объект внимания почему-либо оказывался неосведомлен о его подвигах, Борис лично принимался за ликвидацию пробела, нисколько не торопясь перейти к собственно эротическим процедурам. В таких случаях роман, как правило, длился дольше, и более опытные претендентки специально разыгрывали восторги наивного неведения. Детей у него, во всяком случае, законных, не было.