«…не снижая темпа лобзаний, отвечала: «Non ce l’abbiamo la notte», (Букв.: «Ночи у нас нет» (ит.)) и на все мои удивленные расспросы, почему же не продолжить ночью (подготовка к занятиям? муж? менструация?), твердила, что никакой ночи не предвидится. Чувствуя, что теряю лицо, я все-таки полувопросительно отметил, что, мол, дело вроде бы идет неплохо?! — «Si, si, ma lo voglio unico!» («Да, да, но я хочу, чтобы это осталось неповторимым!» (ит.)) — и больше я уж не мог добиться ни слова…»
— Вот дура, — лицемерно вставляет Лесик, мысленно согласный хотя бы на unico.
— Не знаю, не знаю, — Раин тон делается неожиданно серьезным.
«…Ни к чему не привели и приставания в последующие дни, а сегодня, как раз, когда я собирался засесть за это письмо, она объявила всем, что уезжает, так как за ней на машине заехал ее жених, и мне довелось пожать его честную руку и пожелать им buon viaggio (Доброго пути (ит.)). Я чувствовал себя полнейшим идиотом, если не хуже — брошенной женщиной. Таковы, как видите, их нравы — со своим, ха-ха, уставом не очень-то сунешься».
Стараясь не смотреть друг на друга, Лесик и Рая обмениваются привычными соображениями о культурной относительности, в которой Борис, несмотря на продолжительный опыт жизни за рубежом, по-прежнему смыслит немного. При этом Лесик, наверно, с нарочито отвлеченным видом протирает очки и роняет их на пол, а Рая, охваченная мстительной солидарностью с Доминик, к которой примешивается еще что-то смутное, но приятное, начинает, скажем, убирать со стола и разбивает тарелку…
Доминик действительно позвонила на другой день и пригласила зайти к ней в «Европу». Тогда такое в общем-то не практиковалось, но искушение было слишком велико и они поехали. Начиная с этого момента история заволакивается особенно густым туманом; передаю то, что мне удалось по крупицам выпытать у Раи (к Лесику было вообще не подступиться).
То ли Доминик через портье попросила, чтобы они поднялись к ней поочереди, то ли портье объявил, что двоим сразу нельзя, то ли они пришли с ребенком и кто-то должен был сидеть с ним внизу, во всяком случае, оба были настолько ошарашены, что подчинились. Первым наверх отправился Лесик; потом он спустился и пошла Рая. О событиях в номере оба умолчали. Но известно, что оба задали ей один и тот же вопрос: в чем было дело тогда с Генсексом? Они получили разные ответы. Лесику Доминик объяснила, что то лето прошло у нее под знаком феминистских исканий, в частности, эротической манипуляции мужчинами (uom’oggetto) (Мужчина-объект (ит.)), и потому, как бы ее ни ублажил Генсекс, она должна была тут же сменить его на других, не менее уникальных. Лесик добросовестно пересказал эту версию Рае, и она имела возможность сопоставить ее с тем, что услышала сама, а именно, что Доминик с детства испытывала к мужчинам смешанные чувства любви-ненависти-зависти и даже подумывала о транссексуальной операции; отсюда столь мужское обращение с Генсексом и, добавлю уже от себя, требование невидимости.
Кстати говоря, тайна происшедшего в «Европе» не кажется мне непроницаемой. Я ясно вижу, как Лесик выходит из лифта, стучит в дверь и оказывается в совершенно темном номере, в сладко пахнущих объятиях Орландо. Он смущен, ошеломлен, счастлив и под нежным руководством Доми, сам того не сознавая, получает свой первый, и единственный, урок овладения мужчиной. Затем наступает очередь Раи, уже догадывающейся о чем-то, но далеко не обо всем. В темноте она с любопытством ласкает податливое женское тело и сама отдается ему, когда внезапно и в самом неожиданном месте ее пронзает мощный мужской напор, и она мгновенно обмякает, как будто освободившись от непонятного многолетнего груза. Потом они лежат, болтая о Лесике и Генсексе и лениво ласкаясь, и Доминик дарит ей на память своего пластмассового голландского джинна на батарейках. Но надо идти, они спускаются в холл, к Лесику, и это я вижу с абсолютной резкостью: они стоят, обнявшись втроем, Доминик посередине между моими бедными родителями (увы, увы!), которые одновременно и льнут к ней, и отстраняются, тревожно оглядываясь на меня, а она с усмешкой роняет что, мол, ничего, пусть запоминает, интересно, что из нее получится.
Даже перед смертью мама уверяла, что я тогда была слишком мала и что, в любом случае, в «Европу» она меня не возила. Как бы то ни было, я прекрасно, словно изнутри, понимаю Доминик — гораздо лучше, чем наших с тобой русских предков. Сейчас я часть времени провожу в Москве, часть в Париже, часть в Нью-Йорке. Но в такой же мере дома я чувствую себя в Рязани, Алжире, Белладжо, Блумсбери. Мне достаточно приехать, остановиться в гостинице и побывать около места, с которым что-то связано. Моя герлфренд острит, что лучше всего я чувствовала бы себя в Комбре.