— Это моя камера, ее украла одна негритянка, которую я подобрал на шоссе, и теперь я ее разыскиваю.
— Негритянку или камеру?
— Камеру я уже нашел. Сколько ты за нее отдал? — спросил я.
— Десять евро, как она просила.
Должно быть, Надим решила добраться до вокзала, откуда отходил экспресс в Севилью. Я предложил работяге разобраться, не привлекая полицию или привлекая, если ему так больше нравится, а мне лично все равно, негритянку в любом случае не догнать и у меня образовалась куча свободного времени.
— Эй, ты что, назвал моего друга вором? — вскинулся другой посетитель, один из тех карликов, что обретают невиданную смелость, прячась за чьими-нибудь широкими спинами.
— И в мыслях не было, — спокойно ответил я и широко улыбнулся, демонстрируя, что могу быть очень приятным собеседником. — Дело в том, что я могу доказать, что камера принадлежит мне, могу доказать, что ее у меня украли, и когда приедет полиция, у нее будут мои доказательства против ваших слов, но ее можно и не звать, а просто получить назад свою десятку.
— Я вижу, у нас сегодня умник на завтрак, — провозгласил карлик.
Остальные заржали. У одного из них был полный рот золотых зубов. Забегаловка постепенно наполнялась народом. Девица за стойкой молча наливала им, что они просили — или по памяти то, что они заказывали обычно, — поглядывая на меня с явной симпатией.
— Десятку? — ухмыльнулся тип с камерой. — Кто сказал, что я дал за нее десять евро?
— Вы, — ответил я с невинным видом.
— Ты прослушал, парень, я сказал, сто десять. И думаю продать Тито за двести. Отличная камера, приятель.
Я не раздумывая согласился:
— Отлично, держите сотню, вы только что без видимых усилий заработали девяносто евро, а я собираюсь получить назад свою собственность.
— Слушай, у меня мало времени, а я еще хотел позавтракать, так что гони еще сотню, а не хочешь, отправляйся в участок и спроси Матиаса. Это мой брательник, он сегодня как раз дежурит. Так вот, если он скажет, что ты прав, так и быть: камера твоя и сотня тоже, а нет, не обессудь.
Препираться было бессмысленно. Двести евро, завтрак для всех за мой счет, и “лейка” вернулась на законное место в бардачке моей машины. На выезде из этого проклятого городишки я сказал себе: это так оставлять нельзя. И повернул назад. Поймав прохожего, направлявшегося в ту самую забегаловку, я спросил, где находится железнодорожная станция, и он мне показал. Надим сидела на зеленой скамейке, испещренной выскобленными ножом сообщениями о том, что Карлос любит Ракель, у Марты лучшие в мире сиськи, а король Испании может отправляться на хрен вместе с мадридским “Реалом” и дикторшей с канала “Телесинко”. Надим заметила меня, и ее прекрасное лицо озарила улыбка. Я достал “лейку” и сфотографировал девчонку, любезно продолжавшую улыбаться, пока я не нажал на пуск. Она уселась поудобнее, скрестив ноги. Сейчас Надим казалась мне куда красивее, чем в отделении жандармерии. Я снимал ее снова и снова, пока не истратил всю пленку. Порывшись в сумке, я достал три десятки, протянул их девушке и пожелал ей удачи. Бредя к машине, я бормотал себе под нос: однажды я повстречаю тебя на Каса-де-Кампо или на Аламеда-де-Эркулес, но будет поздно, слишком поздно. Но зато у меня останется фотография девушки с громадными глазищами, которые смотрят из предутреннего марева, излучая первобытную невинность, и улыбкой, которая никогда не погаснет.
Хотя я прибыл на место с получасовым опозданием и в невеселом расположении духа, Докторша воздержалась от нотаций. Разумеется, она поинтересовалась судьбой трофея, добытого в кораблекрушении, но у меня не было никакого желания рассказывать, как все было на самом деле. Я сказал, что девчонка оказалась беременной, и к тому же у нее не хватало двух передних зубов. Начальница мне не поверила, но расспрашивать не стала. Эта женщина очень хорошо меня знала, возможно, даже слишком хорошо. Я прекрасно помнил нашу первую встречу: тогда мне захотелось пасть ниц и целовать ее следы, если она согласится удостоить меня такой чести. Она обращалась со мной как с сыном, с которым была не прочь совершить кровосмешение. Когда я произнес заветное имя Гальярдо, Кармен презрительно скривилась: а, этот аргентинский губошлеп. Кто бы мог подумать, что именно Гальярдо когда-то открыл ей ее призвание. Докторша была из тех женщин, что все время переводят разговор на себя. Стоило тебе заговорить о том, как ты выступал на свалке в Ла-Пасе, как она тут же прерывала тебя и принималась рассказывать какую-нибудь историю из собственной жизни. Через некоторое время ты спрашивал себя: какого черта, и при чем тут свалка? Но было слишком поздно. Так ты учился в Школе драматического искусства? Кармен тут же рассказывала, как подрабатывала натурщицей. Ведь драматическое искусство и живопись — это практически одно и то же. Если ты упоминал о приятеле, только что вернувшемся из Амстердама, она непременно вворачивала что-нибудь о том, как жила в этом городе со слепым братом своей зрячей подруги, или нет, наоборот, со зрячим братом слепой подруги. Да какая, в сущности, разница? О чем это мы? Ах да, об Амстердаме… Тут же следовала пространная лекция об этом городе, с полным перечнем достопримечательностей, которые обязан увидеть всякий уважающий себя турист, перемежавшимся едкими или восторженными замечаниями. Как-то я специально засек время, чтобы узнать, сколько Докторша способна промолчать в разговоре со мной: тридцать четыре секунды, и то речь шла о другом охотнике, которого Кармен не выносила и от которого мечтала как можно скорее избавиться. Вообще-то я пришелся ей по душе. В те времена Докторша возглавляла испанскую штаб-квартиру совсем недолго и пребывала в бешенстве из-за того, что Нью-Йорк отклонил два превосходных, по ее мнению, трофея. Кармен лихорадочно искала способы улучшить работу своего отделения: пятое место в рейтинге Клуба (после Парижа, Токио, Нью-Йорка и Лондона) ее решительно не устраивало. Тут-то и появились мы с Лусмилой и сразу ей понравились. Моя славная албанка с ходу заявила: