Выбрать главу

Циркуль, изгнанный на ночь из спальни, выражал свое недовольство не мяуканьем, а методичным, упорным скребением когтями по дереву у двери. Скрип-скрип-скрип. Это не было посланием. Это было требованием, простым и ясным, как аксиома: голод - пища. Артём осторожно высвободился, накинул штаны, вышел в коридор. Кот встретил его взглядом, полным древнего, кошачьего укора, но без злобы — это была констатация нарушения договора. Процедура кормления была отработана до автоматизма, стала ритуалом. Звук сухого корма, пересыпаемого в миску, был самым мирным, самым недвусмысленным звуком на свете. Пока кот ел, с характерным хрустом, Артём включил чайник и стоял у окна, глядя, как во дворе старушка выгуливает таксу. Мир снаружи продолжался. И он, стоящий у своего окна, был его частью. Не активным участником, но и не изгоем. Наблюдателем, который больше не боится, что стекло окна растворится и впустит хаос.

Когда он вернулся в спальню с двумя кружками чая, Катя уже сидела на кровати, закутавшись в простыню до подбородка. Её волосы были растрепаны, на щеке красовался красный след от складок на подушке — отпечаток реальности. Она смотрела на него сонно, без улыбки, но и без вопроса в глазах.
— Кот поел, — сказал он, протягивая ей кружку, как будто сообщал важнейшую новость.
— Молодец, — кивнула она, приняла чай, и уголки её губ дрогнули в намеке на улыбку. Не той, светской и открытой, что была раньше, а какой-то внутренней, чуть уставшей, но своей.


Они молча позавтракали. Яичница, хлеб, масло. Никаких разговоров о будущем, о смыслах, о «что теперь». Ели, смотрели в окно на серое, низкое небо, из которого моросил мелкий, почти незаметный дождь. Это молчание не было пустым или неловким. Оно было общим пространством. Как будто они сидели в одной лодке после долгого и страшного шторма и теперь просто слушали, как вода успокаивается, как доски скрипят, не решаясь пока браться за весла, боясь нарушить хрупкое равновесие.

После завтрака она собралась. Не торопясь, с той же обстоятельной медлительностью, давая ему время остановить её, предложить остаться, начать строить планы. Он не остановил. Он стоял в дверном проеме, прислонившись к косяку, и смотрел, как она надевает колготки, как поправляет юбку, как застегивает блузку — все эти движения были частью её жизни, к которой он сейчас не имел прямого отношения. Она надела пальто, подошла к зеркалу в прихожей — тому самому, которое когда-то отражало петлю в бесконечность, — поправила волосы.
— Я… пожалуй, поеду домой, — сказала она, не глядя на него, застегивая пуговицы. — Переоденусь. А вечером… вернусь. Если ты не против.
— Я был бы рад, — ответил он. И это была не вежливость, а правда. Его пространство теперь заполнялось ею. Запахом её кожи, нежными прикосновениями её рук.

После её ухода квартира не обрушилась в безмолвную пустоту. Она была наполнена её отсутствием, и это отсутствие было определенным, почти осязаемым — как форма вазы, которую унесли со стола, но ее контуры ещё висят в воздухе. Он сел на пол в гостиной, спиной к той самой, зашпаклеванной стене. Циркуль, насытившийся, пристроился рядом, уткнувшись мордой в его бок, и завёл свой грубый, похожий на работу маленького дизельного двигателя, моторчик. Артём взял в руки свой старый угольный карандаш «Кохинор», валявшийся на журнальном столике. Он не рисовал, не чертил. Он просто перекатывал его в пальцах, чувствуя его шестигранные грани, шершавость нелакированного дерева, холод металлической обоймы, удерживающей грифель. Это был инструмент отца. Инструмент порядка, который когда-то был его спасением от хаоса чувств, а потом — клеткой, в которую он сам себя поместил. Теперь это был просто предмет. Наполненный историей, тяжёлый от памяти, но лишённый власти. Он мог сломать его. Или положить обратно в ящик. Или, может быть, когда-нибудь снова что-нибудь начертить. Но это был бы его выбор, а не императив.