— Мне непонятна цель вашего визита, — устало сказал Стивенс. — Что вы хотите?
— Зная всю правду, — четко произнес Ветлугин, — вы должны возвратить картины Купреева.
— Никогда! — воскликнула Антонина.
— Какие судебные преследования вы предпринимаете? — спросил Стивенс, внимательно смотря на Ветлугина.
— Это не я решаю, — помедлив, ответил Виктор. Он знал слабость своей позиции и теперь проходил этот скользкий участок. — Но могу вас уверить, что вся правда станет достоянием общественности.
— Не запугивайте! — крикнула Антонина.
Хью Стивенс задумался. Он понял, что его «русскому бизнесу» приходит конец. Эту историю в Москве не простят, вернут ли они картины или нет. С русскими — он слышал об этом, да и сам предполагал — как-то все сразу кончается: раз и навсегда. Но, судя по всему, судебное преследование они пока не затеяли. Да и станут ли? Кто для них Купреев? Разве он национальная гордость? Нет. Значит, и ценность его для них невелика. Их самолюбие задето тем, что без их ведома устраивается персональная выставка художника, который еще в стране не получил признания. Да и получил бы? Тонья, пусть обманывавшая, все правильно утверждает. Зачем все-таки она пошла на такое? Но у нее не было альтернативы: он действительно настаивал! Ему понравились картины Купреева. Кто мог предполагать трагическую развязку? Пожалуй, этот портрет не надо было трогать, тем более он у них известен, побывал на выставке. Однако этот журналист шантажирует их. Тонья права, не поддаваться на провокацию. Нет, не поддаваться! Но он устал, очень устал. Такие перипетии уже не для него.
Хью Стивенс поднялся. Он тяжело поднимался из низкого мягкого кресла. Это означало, что разговор окончен. Ветлугину тоже пришлось встать. Стивенс чуть закинул голову. И выражение его лица, и поза были подчеркнуто высокомерными.
— До свидания, мистер Ветлугин. Прошу больше без предварительного предупреждения сюда не являться. Вообще я не желаю вас больше видеть.
Ветлугин мрачно и молча смотрел на него. У Стивенса был враждебный взгляд. Антонина злорадно улыбалась. Подошла к мужу, взяла под руку. Не произнося ни слова, Ветлугин повернулся и тут увидел Вареньку. «Как, оставить ее здесь?!» — пронеслось в мыслях. Он быстро подошел к стене и снял портрет. В дверях задержался, обернулся:
— Прощайте, мистер и миссис Стивенс.
Они стояли ошеломленные. Наконец Антонина завизжала: «Негодяй, как ты смеешь!» Она бросилась к нему, Ветлугин смотрел на нее с такой ненавистью и решимостью, что она остановилась на полпути. Хью Стивенс не двинулся.
Ветлугин повесил портрет в гостиной напротив окна. Ему казалось, что Варенька смотрит на него с благодарностью. Ему было радостно сознавать ее присутствие. И ему казалось, что она будто живая и вот-вот заговорит с ним.
— Ну и что теперь? — спросил он вслух. — Полетим в Москву?
Варенька счастливо улыбалась.
Ветлугин присел на кресло; смотрел на портрет, задумался.
Ну вот, совершен акт справедливости, думал он. Однако Стивенсы будут трубить, что он украл, причем по-разбойному. Если они этого не сделают, то признают его версию, то есть правду. А это для них невозможно. Значит, они уже действуют. А что теперь делать ему?
Ветлугин решил позвонить в редакцию и выяснить, разрешат ли ему вылететь в Москву за неделю до совещания, то есть завтра, в воскресенье, или в понедельник. В посольстве не возражали против его срочного вылета. Ветлугин считал, в Москве он сумеет доказать важность опубликования статьи о Купрееве, но прежде всего о политической подоплеке лондонской выставки.
Ветлугин пребывал в состоянии оцепенения. Он устало, безвольно, бездумно сидел в кресле, ожидая ответного звонка из Москвы. Именно в это время появился Грейхауз. Ветлугин обрадовался ему так, пожалуй, как первые христиане радовались явлениям апостолов. Но Рэй, конечно, не был апостолом и явился он не спасать Ветлугина от грехов и заблуждений, но был очень кстати. И Ветлугин вновь ощутил в себе желание упрямо продолжать борьбу.
Грейхауз прихватил вечернюю газету «Ивнинг стэндард» со статьей Джеффри Робинсона, которую Ветлугин, взбудораженный встречей со Стивенсами, забыл купить, а потом уже просто не мог отойти от телефона. Они прошли в кабинет. Ветлугин беспокойно бежал глазами по строчкам в боязни натолкнуться на ложь, фальшь, капризно-неприятное или высокомерно-поучительное, но больше всего на обыкновенный тупой антисоветизм, что разочаровало бы его в Джеффри Робинсоне, охладило бы их отношения, если бы они совсем не прекратились. Но Робинсон рассуждал о свободе художественного творчества, о приоритете историчности и нравственности, о «рамках дозволенного» в различных государственных системах, в частности в СССР; осуждал, даже восставал против «вседозволенности», не щадя и собственную, самую старую буржуазную демократию; вспомнил о сюрреализме как явлении бурного двадцатого века, обожествившего технику, но и изломавшего человеческую психологию и личность; довольно пространно распространялся об агитационно-пропагандистской монументальности советской живописи, о новых веяниях в советском искусстве, упоминал с навязчивостью, присущей многим западным интеллигентам, о «русском мистицизме» и лишь на этом фоне представлял творчество Купреева как частицу общемирового художественного процесса. Картины Купреева ему нравились — за лиризм, за нравственную возвышенность, за «присутствие раздумья на полотне» и еще за то неуловимое, мистически-таинственное, что привлекает и притягивает и запоминается надолго, если не навсегда.