Выбрать главу

— Хорошо, Федор Андреевич.

— Ну, а теперь давай свои таблетки.

— Я их положил на ночной столик.

— Вот и ладно. Ну, прощай и не печалься.

— До свиданья, Федор Андреевич.

Взоров пристально взглянул в глаза крестнику, опять устало улыбнулся и опять похлопал его по плечу — слегка, по-отечески.

— Все будет хорошо, Виктор, вот увидишь, — сказал уверенно, с той силой убеждения, какую умел внушать всем, кто его близко знал.

V

Взоров, оставшись в номере один, прочел краткую инструкцию к приему снотворного — она ничем не отличалась от той, которой поляки сопровождают свой «реладорм»: по настоянию Лины он именно им пользовался в последнее время. Таблетку рекомендуют принять за час, по крайней мере, за полчаса перед сном и гарантируется успокоение, а при пробуждении свежая голова. Он решил принять полторы таблетки.

Раздеваясь, Взоров думал о том, что правильно сделал, написав завещание — «на всякий случай…». Однако теперь он был уверен, что здесь, в Лондоне, оно не понадобится — «все будет хорошо…». Он чувствовал анемичную ватность в груди, но  э т о  не беспокоило его: на два дня он соберет в кулак всю свою волю и, что нужно, свершит. Он уже знал, что докажет свою правоту тем, кто в Москве сомневался в необходимости этой поездки. Здесь же найдет самые точные и доходчивые слова, чтобы, если не убедить, то хотя бы смутить тех, кто сомневается в миролюбии СССР. Он уже верил в успех, и эта вера лечила и успокаивала его, пожалуй, больше, чем лекарство.

Лежа в постели в полумраке, — в окне зыбко дрожал многоцветный отсвет названий отелей и баров (это была сплошь гостиничная улица), и постоянно пульсировали, как накатные волны, лучи автомобильных фар, — Взоров все-таки чуть тревожился, что непоправимое (мы всегда невольно ищем синоним смерти) может случиться, и он не проснется. Но эта малая тревога не возбуждала сердце к бешеному колотенью, наоборот, оно как бы отсутствовало в вязкой ватности груди. А потому он спокойно ждал, когда снотворное отключит сознание: в любом случае он сделал все, что следует, даже написал, чтобы его похоронили там, где он поставил пирамидку Мите, то есть на прицерковном кладбище под Изварином. Он никогда раньше об этом не думал, наверное, потому, что так крепко еще никогда не прихватывало. Но он был доволен, более того, рад, что теперь знал, где  у п о к о и т с я.

Жизнь его была при всем внешнем благополучии внутренне нескладной. Он жил, как и большинство его поколения, в скрытой раздвоенности между собой истинным, своими убеждениями, и тем, каким он должен был казаться другим, каким его хотели видеть, да что там! — каким требовали, чтобы он являл себя. А в последние годы раздвоенность эта углубилась, когда он оказался в подвешенном состоянии — между семьей, которую  д о л ж н о с т ь  запрещала ему оставить, и любимой женщиной. Цельным же он помнил себя только в те Митины годы, и теперь был тайно рад, что именно туда, к нему вернется. И потому Мите, лежа в гостиничной лондонской постели, он требовательно и наставительно, как всегда между ними было, говорил: «Подожди. Разве не понимаешь, что мне надо еще задержаться? Куда я денусь? Ясно же, что приду…»

Знаешь, о чем в таких случаях напоминают себе англичане, — «Should auld acquaintance be forgot, and auld lang syne?»

— «Разве забудется старая дружба и все, что с нами случалось?» Это из Роберта Бернса, а на его слова, брат, до сих пор простым людом поются песни — и в застольях, и на митингах, и на собраниях. Это он призывал: «We’ll tak a cup o’kindness!» — «Наполним чашу добротой!» Да, Митя. Подожди немного…

Но Митя, стоявший перед его глазами в заношенном студенческом костюме с распахнутым воротом рубахи, выложенным на пиджачный воротник, в обширной кепке и белых парусиновых туфлях, почему-то грустно молчал. И это его неодобрительное молчание, нежелание ждать возмутило Взорова. Он даже как бы отвернулся от него, вроде бы даже обидевшись, и принялся вспоминать тот теплый майский день, когда впервые за долгие годы — «за десятилетия…» — вернулся на  и х  печальное поле.

Вокруг церкви разрослась березовая роща — «что ж, с того холодного рассвета прошло более трех десятилетий…». Малые березки кривились и по толстым кирпичным стенам, а из провалившегося купола стройно тянулась одна, вся трепетная в своей малахитовой зелени и как бы торжествующая над скособоченным крестом. Меж белых стволов кладбищенской рощи темнели гранитные камни за черно-голубой вязью оград, редкие кресты и пирамидки с красными звездочками. Все было обновлено после пасхальной недели, и кладбище казалось живым, как трепетные кроны берез. Взорова поразило, что оно так стремительно разрослось, наступая на обветшалое Изварино, захватив чуть ли не половину  т о г о  снежного поля — заброшенного по нынешним временам, цветущего разнотравьем.