Петр вышел к нему. Иван хочет поднять мешок, но дюжий дядя вежливо останавливает:
— Не беспокойтесь, я сам.
— Да он… того… тяжелый, — возражает Иван.
— Ничего, и потяжелей подымали. — И, присев, шофер схватывает мешок поперек, крякнув, без натуги поднимает и по-медвежьи, в обхват, тащит его к багажнику. То же делает и со вторым.
— Ну что, брат, пора прощаться, — с холодком в голосе говорит Петр. — Я очень рад, что повидал тебя. В прошлый раз, на похоронах мамы — неужели уже четыре года прошло? Как быстро летит время! — повздорили немного. Но я не хочу помнить зла. Наверное, я тогда погорячился.
Луна взошла высоко, серебрится, и они в ее свете выглядят посеребренными. А лица — бледные, с синеватым налетом — мертвенные.
Они пытаются заглянуть в глаза друг другу, но лунного света явно не хватает.
— Это, значит, я виноватый, — тихо и искренне кается Иван. — Был тогда как бешеный. Жизнь разломалась. Не знал, куда и притулиться. Ты уж меня прости, Петя. Я виноватый.
— Ну что ты! О чем мы? Забудем об этом, — торопливо и уверенно произносит Петр. — Ну ладно, брат, пока. Будешь в Москве, звони. Телефон у Светланы есть. Кстати, — добавляет он, — она права: надо родниться. Между прочим, к Новому году обещал прилететь Григорий. Вот и ты приезжай.
Он похлопал Ивана по плечу, сунул ему руку, но рукопожатия не получилось: ладони сцепились неуверенно, не по-братски и даже не по-приятельски. Петр быстро шагнул к машине. Уже открыв дверцу, обернулся:
— А за картошку — спасибо.
Иван стоял безмолвный, недвижимый.
XI
По привычке Иван не включал свет. Он сидит в темноте на своем скрипучем венском стуле, навалившись грудью на стол. Голову подпирает руками. Глаза закрыл от ярко синевших цифр, названий городов, линий на экране радиоприемника. И хотя звучит его любимая передача — «Полевая почта», он не слушает ее, даже не слышит. Весь ушел в себя — в свои впечатления и мысли. И делится ими с Натальей.
«Что ж, значит, получается? — говорит ей полушепотом. — Им все обширные права дадены, а ты, выходит, и не возрази. О дальних и неизвестных — о городских! — они пекутся, а ближний все стерпит. Чего о нем заботиться? Кто он? Куча навоза, а не человек. И не мечтай о лучшей доле. Вот так теперь, все наоборот: не ближнему помогай, а дальнему.
Новый град возведут — каменный! А жить в нем — как на скотном дворе. Гугин правильно говорит о ветрах-то. Они в одну сторону дуют, всегда с Успенки. Вот и опять народ побежит, из каменных-то хоромов. А Семену что? Давай быстрей мяса! Преобразователь… трын-трава!
Нет, Наталья, не могу я к нему в сподвижники-соучастники. Совесть моя не позволяет. А он и слушать не желает. Сколько раз вскипал, как молоко, и все через край. Твой, говорит, Гугин — контра недобитая. Распространяет, говорит, вредные слухи. Во как! А Гугин-то прав! Он вон на Тугариновку указывает. Согласно опыту жизни. Но это, вишь, меняет Семкины планы. По торопливости хочет жить, все успеть!
А Петру нашему все безразлично тут. Он Семке так, по дружбе способствует. Да, кроме того, он шефствует. Ему положено поддакивать. Вот и получается: хоть умри два раза, а все равно по-ихнему будет. И хоть кукарекай, хоть помалкивай, ты никто для них. Вот, Наталья, значит, как оборачивается: любо не любо, а смейся. Не знаю, что и делать…»
В окно резко, тревожно постучали. От открыл глаза и ахнул: будто зарницы полыхали — красные отсветы лизали черные стекла. Он кинулся к окну. Напротив стоял газик. На улице было светло, как при пожаре. «Неужто пожар?!» — мелькнула страшная мысль. Он бросился к дверям. За ним, испуганно мяукая, кот Васька. Рванул дверь — и сразу горький запах гари. У порога — Светка. Простоволосая, пальто внакидку, прямо на комбинацию. Как сметаной помазанные, белеют голые ноги.