Однако, радость моя, — жалуется он Наталье, — плотничать, конечно, хорошо, но меня к земле всегда тянуло. Люблю я возиться с землицей-то. С малолетства люблю. И со скотинкой. Маньку вот жалко, ох как жалко… Но, вишь, обстоятельства разлучают. Не сумел, значит, приспособиться, укорениться. Опять стихия жизни в город гонит…»
И чем больше приучал Иван себя к мысли, что нет ему возврата в родные места, тем сильнее, тем явственнее протестовала его душа.
«Не-е-ет, — говорит он, и уже не Наталье, а прежде всего себе, — не правда все это! Мне-то с чего отсюда уматываться? Что я такое плохое натворил? А ничего! Пусть Пантыкин со Светкой уматываются! Вот так!..
Да, Наталья, никуда я не поеду, — проникновенно продолжает Иван. — Я здесь хочу жить. С тобой, с Настёнкой. По правде, по совести… Не стану я их покрывать — и все тут! И бояться мне их нечего, — убеждает он себя и начинает возмущаться: — Я еще до министра дойду! Я ему объясню, как по уму-разуму строить надо, по опыту жизни. Разве он не поймет? Разве мы тут супротив прогрессу? Но ведь с любовью преобразовывать надо, трын-трава, с умом. — И опять обращаясь к Наталье, сердито обещает: — Я еще и Петьку заставлю помогать! Неминучее, Наташа, для него теперь это дело. Точно тебе говорю. Пусть с самим министром связывает! Мне отступать уже некуда, и не буду я никуда отступать…»
И просветленный, в осознании своей правоты, Иван, торопясь, зашагал обратно…
1981
Синеборье
Часть I
Серёдкинское поле
Утро. Хмарь. Плотно моросит дождь. И ясно, что это надолго.
Обычно жизнерадостный и болтливый Петр Вортуньев сидит за рулем задумчивый и скучный. Тяжелые думы одолевают и Федора Васильевича Прохорова. Он уже представляет разносный баритон Жгутова, его ненужные угрозы, видит себя в конторе подавленного, с кричащей у уха трубкой, не знающего, что сказать: погодой-то не оправдаешься. В общем, картофельный план безнадежно срывается. И хотя нет в том вины Федора Васильевича, но объективно кто-то должен отвечать, а кроме него не на кого и указать. Жгутов и укажет.
«В этот год он не простит, — печально думает Прохоров. — Вспомнит о моем пенсионном возрасте. Начнет тыкать отсутствием деловитости, энергичности, да еще не постесняется помарать прошлые заслуги. Мол, не можем мы, товарищи, думать о прошлых заслугах руководителя, когда он из года в год срывает планы.
Все правильно, — говорит себе Федор Васильевич. — Да только несправедливо. При чем здесь возраст, неделовитость и прошлые заслуги? Я еще молодым фору дам по части дела. Беда-то не в этом. Не в этом беда, товарищ Жгутов! И ты ведь знаешь это не хуже меня».
Но никто не защитит в районе Прохорова — теперь уже не защитит.
«Снимут, — говорит себе Федор Васильевич. — На этот раз снимут. А куда же мне-то?»
Он вздыхает тяжело и беспросветно. Закуривает папиросу, опять вздыхает не таясь. Петр понимает, что на душе у директора, понимает, как ему не хочется ехать в совхоз, сочувствует ему, но чем он может помочь Федору Васильевичу? И Петр тоже вздыхает — глубоко и беспомощно.
На выезде из Синеборья — старинного городка, который за долгие века так и не смог возвеличиться, — они обгоняют крытый брезентом «ЗИЛ-150». У борта видны сумеречные лица рабочих Синеборского деревообделочного комбината, едущих убирать картофельное поле в деревне Середка. Федор Васильевич приникает к мокрому неясному стеклу в отчаянном желании увидеть в их лицах искру тусклой надежды. Но лица хмуры.
— Не уберут, — мрачно заключает он.
— Да разве можно по такой погоде-то, Федор Васильевич? — оправдывает всех Петр.
— Эх ты! А план?
— А если обстоятельства? — настаивает Петр.
— Из года-то в год?! — раздражается Прохоров. — Виноват, и все тут!
Дорога выбегает на высокий простор.
По одну сторону поднимается золотистый сосновый лес. Каждое дерево стоит отдельно, как личность, гордо, с достоинством отодвинувшись от соседей, уважая и их и свою свободу. Любит Федор Васильевич синеборские леса, особенно этот, сосновый, закрепленный за его совхозом. Сколько ни ездит мимо, а все любуется им, и на душе легчает, и уходят на время тяжелые думы.