Утро было изменчивым, но приятным: солнечно, чуть ветрено. Голубой небесный простор прикрывали плывущие тучки. Сверху, освещенные солнцем, они снежно белели, а снизу провисали, дымные и темные, наполненные влагой. Неожиданно они проливались крупным прямым дождем, и небесная материя казалась простроченной нитками. Но через две-три минуты тучка истощалась, плыла дальше, утягивая за собой мокрый мрак, и вновь сияло солнце, а голубые небесные дали становились чище и беспредельнее.
Омытый одной из тучек, поеживаясь от холодной мокроты, Ветлугин вдруг ясно понял, что от купреевской судьбы ему теперь уже никуда не деться и что он должен открыть истину во что бы то ни стало. Это его долг и перед художником, и перед Костей. Тоже — увы! — покойным. Дождливым ноябрьским утром Барков разбился на своем стареньком «Москвиче» на шоссе Ростов — Москва. Прокололась левая передняя покрышка, «Москвич» повело влево, Костя тормознул, на мокром асфальте машину крутануло, и она оказалась на пути мчавшегося навстречу самосвала…
На многих в редакции эта ужасная смерть произвела тяжелое впечатление. Баркова любили. За все! За то, что он — весельчак, независимый, щедрый, гордый: никогда не попросит, чтобы «тиснули» именно его карикатуру. А их печатали, причем с одобрением, потому что были оригинальны, по-настоящему талантливы.
Ветлугин вспоминал, что появление Баркова в редакции всегда радовало: входил огромный, уже достаточно толстый — живота не стеснялся, — кудрявая шевелюра до плеч; и улыбка — обворожительная, добрая, и хитроватые, смеющиеся, умнейшие глаза. «Ну что, мужички, слышали, как академика грабили?!» И гоготал! Сколько веселых историй порассказал! Его появление вносило разрядку, было освежающим перерывом в нудной газетной читке-правке.
Поэтому-то так искренне и лично восприняли многие ту нелепую дорожную катастрофу. А Ветлугин, работавший в Англии, никак не мог себе представить: вернется в Москву, а Кости уже нет; и нет «бокала шампанского» по любому поводу; и комнаты-мастерской на Бульварном кольце, где, бывало, они засиживались до ночи; и его самого: вольного, барственно щедрого, даровитого во всем — и в творчестве, и в жизни.
Ветлугин вновь вернулся мыслями к статейке Д. Маркуса: что из написанного им правда? Костя погиб почти пять лет назад, а когда «покончил с собой» Алексей Купреев? Когда его картины и дневники попали в Англию? Мистер и миссис Стивенс, безусловно, знают ответ. Но расскажут ли они правду — как художественное наследство и душевная исповедь Купреева оказались в их руках? Вряд ли. Да и обратись он к ним, Стивенсы в той же «Кей энд Эйч глоб» пером того же Д. Маркуса распишут «повышенный интерес» советского представителя — и появится очередная главка в бесконечной антисоветской пропаганде. И его, Ветлугина, ославят, ошельмуют и даже опозорят. Нужно ли это? Конечно, нет. Но как же тогда быть? Как узнать истину? И главное — быстро, до того, как откроется выставка, как начнется распродажа картин Купреева? Писать в Москву? Долгая история…
Вспомнив про Москву, он подумал о жене. Подумал с неприязнью. Да, не сердито, не раздраженно, не гневно, а именно с неприязнью. Жена уехала в Москву в двадцатых числах мая, сразу, как сын закончил четвертую четверть в школе. Уехала на все лето, бросив на прощанье слова, которые, как яд, не смертельный, но действующий постоянно, отравляли каждый новый день. Действие их, видно, не прекратится до самого конца его заграничного пребывания. И вообще прекратится ли? Ведь бывает, что несколько слов, брошенных в пылу ссоры, оказываются непреодолимым препятствием для дальнейшей совместной жизни. Слова эти были не слишком оригинальными: «В своей загранице ты лишил меня работы и личной жизни». Особенно в той последней — крупной и неожиданной — ссоре она истерично подчеркивала: «Да! да! Личной жизни!» А он тогда подумал с обидой и злостью: «Проще было сказать: «Я тебя больше не люблю». А любила ли?»
В вечер накануне отъезда к ним зашли его коллеги с женами, принесли посылочки и письма. Их позвала Валентина. Она не скрывала ссору, была подчеркнуто язвительна. Валентина первой открывала сезон отпусков, а остальные грустили, что им-то еще не скоро добраться до Москвы. Ее тост был навязчиво непримирим, вызывающе оскорбителен для Ветлугина: «За семейную и личную жизнь!» Вот так, Виктор.