— Ну, ты думаешь хоть: что перед тобой — человек или тело? — допытывался Костя.
— А как же: всегда человек, — убежденно отвечал мойщик, не раздражаясь на Костину настырность. — А вот ежели я ему случаем яблочко придавлю и он, не дай бог, задохнется, тогда уже тело будет.
— А куда же человек денется? — страстно вопрошал Костя. — Дух ты ему перехватишь, и уже тело! Значит, в дыхании жизнь?
— А как же? В дыхании и есть, — спокойно согласился Кузьма Михайлович, но разговор его не заинтересовал: — Ты чего меня вызвал? Поболтать?
— Да нет, Кузьма, пришли твой портрет сделать. Не больше часа, Михайлович. Отвлекись, а?
— Да ты же сделал уже! — удивился мойщик.
— Не получился, понимаешь.
— Очередь у меня, Костя, — недовольно сказал Кузьма Михайлович. — Люди не любят ждать.
— Ну на полчаса оторвись, Михайлович! Подождут! Тебя подождут! Вот ведь привел знаменитого портретиста. Специально в баню явился тебя рисовать. Я, конечно, попросил: мой друг. А у него, между прочим, сердце больное, духоты и вони вашей не выносит.
— Здрасте, — вежливо поклонился мне Кузьма Михайлович.
— Здравствуйте, — ответил я, а сам злился на Костю.
— Ну ладно-ть, пойду договорюсь, — согласился Кузьма Михайлович. Но Костю упрекнул: — В следующий раз предупреждай меня. Я-ть на работе, понимать надо.
А я был смущен и зол: зачем вранье?
— И что ты, Костька, возносишь меня? — прошипел я. — Какой я тебе знаменитый?!
— Лешка, не соврешь — не проживешь, — с невинной улыбкой оправдывался Костя. — Не сердись на меня. Ну чего ты? — И уже о другом, что его занимало: — Ну как он тебе? Министр, а? Видел бы ты, как он подъезжает утром на белой «Волге». Модное пальто, ондатровая шапка — министр! А здесь в желтой клееночке, с голым задом. Во, трансформация! Но Михайлыч полон достоинства. «Больше министра, говорит, зарабатываю». Как тебе-то он понравился?
Я не знаю: понравился ли он мне? Глаза у него большие, серые, спокойные; взгляд умный, вникающий; лицо продолговатое, худое; высокий лоб с любопытными, глубокими бороздами; лысоватый, лет пятидесяти пяти. Да, с достоинством человек. Подбородок тяжел, как бы отвисает, чуть оттягивая нижнюю губу, и получается прямая щель рта и прямой нос над ней. Уши тонкие, большие, и крепкая шея с кольцом морщин. Но главное — очень длинные руки, не пропорциональные ни туловищу, ни ногам, с корявыми сильными пальцами, будто обнаженными корнями дерева. Без этих корней-пальцев сути Кузьмы Михайловича нет. Я вспомнил руки Грудастова и осознал, что в обличье их обоих есть что-то общее. И тогда во мне появилось нетерпение — я ведь хотел рисовать Грудастова! — ну вот попробую на Кузьме Михайловиче.
Мне принесли кусок фанеры, на которую я наколол два листа ватмана, чтобы увеличить размер портрета. Без второго листа, без узловатых рук, портрет получился бы плоским, скучным, простым сходством. Сути бы не было.
Я уже весь внутренне горел, забыв об окружающих. Кузьму Михайловича посадил в угол скамьи. Корни-узлы его рук были дальше колен. Он сидел, покорно замерши, предоставив себя искусству. Я работал быстро. Я боялся, что полчаса пролетят, а я не успею схватить главного. Но я успел все, и даже положить тени. Правда, работал я больше часа, но Кузьма Михайлович не двинулся. Может, от торопливости, но все его тело я наметил тонкими линиями, а по-настоящему, со всеми деталями, изобразил только голову, шею и пучки корней-пальцев.
Костя не следил за моей работой, чтобы не смущать. У меня за спиной была толпа голых мужчин; по-моему, все перестали париться и мыться и с любопытством следили, как получается на бумаге мойщик Кузьма Михайлович. А Костя в это время, сидя напротив меня, рисовал толпу, прежде всего тех, которые взгромоздились в ряд на соседнюю скамью.
— Все, Костя, — устало сказал я.
Он глянул как-то тревожно и очень серьезно и сразу переменился в лице, посумрачнев. Я даже испугался: мол, опозорил его бездарностью. Но он взял у меня из рук фанеру и повернул ее к толпе. И сурово молчал. Кто-то сказал: «Здорово, что и говорить». А Костя вдруг мрачно и зло гаркнул:
— Где аплодисменты?!
И голые мужики с покорным подчинением захлопали. А он кричал:
— Шедевр! Вашего Кузьму обессмертили!
Он поставил фанеру и театрально трижды меня расцеловал. Я не знал, куда себя деть: выдумает же, черт!
А Кузьма Михайлович с удивлением разглядывал себя.
— Извините, — обратился он ко мне, — не знаю, как вас по имени-отчеству, купить бы мне этот рисуночек, а?