Костя Барков как-то меня спросил: «Что такое любовь?» И сам ответил: «Чаще всего — невыносимость». Как правильно!
Неужели вся наша жизнь — поиск любви? Поиск истинной любви! Да, да! Что бы мы ни делали, чем бы мы ни занимались!
Варенька умерла весной. Она простудилась, началось воспаление легких, и никто уже не мог ее спасти.
Мне сообщила о ее смерти Зинаида Павловна.
Я не находил себе места, но странно — не плакал. Я не верил, что все, ее больше нет. Я поехал к Косте.
Костя исполнял гуашью большой портрет Люси́ны. Она была в какой-то легкой накидке индийского типа. Они были очень смущены.
Я рассказал Косте о смерти Вареньки. Я был совершенно растерян. Я не знал, что делать. Он меня утешал.
Мы пили водку, а потом я безутешно рыдал. Он меня обнимал за плечи и все говорил: «Держись, Лешка. И это пройдет».
Я несколько дней жил у него.
Я узнал, что у него с Люсей роман. Они мучились, не зная, что делать.
Костя говорил, что он впервые по-настоящему любит. Он говорил, что у Люси доброе сердце и она его понимает и что она хочет знать о нем все и все с ним делить. Но как открыться, все переменить, быть вместе? — спрашивал он меня. Я не знал.
Костя говорил мне, что порвал все случайные связи, что настоящая любовь делает их ненужными. Ему наконец-то захотелось стать нравственным, жить по совести, без лжи. Он понял, что может так жить. Он говорил, что у него легко и радостно на душе, как никогда не бывало. Будто ярким светом наполнилось сердце.
Костя верит, что когда они преодолеют все трудности — суд людской, злобу и месть, он будет самым счастливым человеком, потому что Люся — его часть, истинная жена. Я очень хорошо его понимаю.
Пожив у Кости, я восстановил себя. Ну что ж, говорил я себе, просто такая у меня горькая судьбина. Вспомнились мама, отец. Ну что ж, буду вечно любить Вареньку…
Любовь всегда в нас, и никто и ничто не в силах запретить, погасить, уничтожить ее. Любовь никому не подвластна и ни от чего не зависит. Она — это мы; в ней — человеческое бессмертие.
Картина «Андроников монастырь», которую я задумал еще в феврале, писалась сама собой. Получалось славно, особенно краски, кажущиеся какими-то нездешними, совсем не теми, что должны быть по натуре.
Две непрерывные недели после возвращения от Кости пролетели одним днем. Я забывал и есть, и спать. По-моему, я не спал совсем. Монастырь получался ослепительно белым, с золотистыми бликами куполов. А Варенька, грустная Варенька, как тающее облачко, возникала на небесно-снежной лазури. Как бы едва проступающим видением. Во всем была какая-то светлая печаль, но и радость…
Я, пожалуй, назову картину «Счастье»! Да, это было начало счастья, когда я встретил Вареньку в Андрониковом монастыре. А когда я писал картину, я ощущал всю беспредельность счастья. Будто вселенная вселилась в меня. Или, наоборот, я с ней слился. Да: без времени, без пространства. Без смертей, без жизней…
Когда человек любит, в нем исчезает раздвоенность.
…А ведь счастливы были и под властью фараонов, и в эпоху инквизиции, и во времена кровавых войн. Те, кто любил…
Хосородков подвигался из мертвецкой. Умер один из тех, кто родился еще в прошлом веке. Его фамилия Кошкин. Он со всеми знакомился и всем говорил: «Кошкин». Будто бы все должны знать, кто он такой, Кошкин. Я встречал одного критика-искусствоведа с фамилией Собакин. Как бы они знакомились?
Кошкина звали Николай Ефремович. Он был начальником министерского управления кадров тридцать восемь лет. На его толстом лице всегда лоснилась улыбочка, и на все случаи жизни он, похихикивая, заявлял: «А что, быть может».
Но Кошкин твердо знал, что все, что может быть, не обязательно быть должно.
Ему почему-то не давала покоя моя борода. Будь я его «кадром», он, наверное, приказал бы ее незамедлительно сбрить.
Он был очень прилипчив, ко всем приставал. Со своей лоснящейся улыбочкой пытался всем влезть в душу. Меня его привязчивость не только раздражала, но и пугала.
У Кошкина любимая поговорка: «Вся сила — в незнании». Он ее сам придумал, видно переиначив выражение: «Знание — сила».
— Почему в незнании? — однажды спросил его я.
— Потому что те, кто не знает, — сила! — Он погрозил мне толстым пальцем, похихикивая. — Это проверено!
Хосородков рассказывал, что умирал Кошкин с возмущением. Он хрипел: «Требую подключить реанимацию». С этим и умер. Ему было семьдесят шесть лет.