Удивительным свидетельством процесса адаптации граждан СССР к требованиям власти в условиях «перековки» и интенсивной социально-дискурсивной инженерии являются бесчисленные тюремные газеты и журналы, издававшиеся в 1920-х годах, [19] которые подчас имели тираж в тысячи экземпляров. В отличие от следующих десятилетий заключенные авторы и читатели не относились к этим изданиям как к однозначно показушной и формальной затее администрации. Определенная степень условности, конечно, сознавалась и признавалась (впрочем, как и в российской дореволюционной «направленческой» периодике), но изучение сохранившихся экземпляров показывает, что писать тогда можно было не только про исправление и производство, но и про то, что действительно волновало многих заключенных. Пусть искаженно, обитатели тюрем, домзаков, допров и изоляторов, этих обнесенных стенами островков, окруженных нормальной жизнью , старались воспроизвести реалии «материка» – но также освоить новые социальные навыки, которые помогли бы им интегрироваться в общество и избежать повторного ареста.
С источниковедческой точки зрения тюремная периодика 20-х выгодно отличается от личных дневников 30-х годов, на которых основывает свои заключения Й. Хелльбек, поскольку можно достаточно четко оговорить пределы достоверности и фальсификации этих документов. Довольно определенно реконструируются все участники коммуникативного процесса: автор, идеальный читатель и (художественный) текст как посредник, также обладающий собственным смыслопорождающим потенциалом. Упрощенно говоря, автор сидит в тюрьме и хочет выйти на свободу, поэтому избегает публичных выпадов против власти. Фигура читателя сложносоставная: это человек с воли и/или сокамерник-заключенный, которые легко распознают откровенную фальшь; но также это и цензор-тюремщик, который устанавливает границы дозволенного и от которого зависит судьба заключенного автора (в частности, возможность досрочного освобождения или даже по амнистии). Наконец, есть пространство текста, который подчас удивительно информативен – если не на поверхностно-дискурсивном уровне, то хотя бы на уровне языка, даже синтаксиса и грамматики. Как ни жестко заданы рамки канала, по которому возможно получение некой первичной «субъективной» информации из этого источника, они универсальнее и яснее, чем в случае дневников 30-х годов.
Кто автор дневника и чего он хочет? Этот вопрос тесно связан со следующим – кто идеальный/потенциальный читатель этого документа? Во многих случаях сам автор затруднился бы ответить на эти вопросы. Предназначенный вроде бы для узкого круга близких людей (самого автора или его потомков), дневник мог в любой момент стать публичным документом, более того, юридически значимой уликой, свидетельствующей в пользу или во вред автору. Это свойство дневника обнаружилось еще в начале 20-х годов, достаточно привести пример хорошо известного в российской и англоамериканской историографии дневника Ю.В. Готье. [20] Можно предположить, что в этих условиях те, кто решался все же вести дневник, выражали в нем некую нормативную субъективность, не противоречащую официальным представлениям (или представлениям автора об официальных представлениях). Как ни увлекательна открывающаяся в этом случае перспектива «игры в бисер» – реконструкции взаимных идеологических проекций, исходная проблема обнаружения некой «новой субъективности» не находит своего решения. «Сокровенный человек» облачается в дискурсивные одежи нормативного субъекта, и исследователю остается только гадать, насколько плотно сросся человек с маской – душою и телом…
Первые печатные газеты и журналы появились еще в 1920–1921 годах в московских тюрьмах, уж очень густо населенных культурными людьми. Особой известностью пользовался журнал «Тюрьма», выходивший в 1921 году раз в две недели, тиражом в 5000 экземпляров. [21]
В октябре 1923 года вышел первый номер журнала Иркутского губернского домзака «Наш журнал» тиражом в 400 экземпляров. В передовице редколлегия обещала, что по своему идейному направлению журнал «будет обеими ногами стоять на теоретической основе марксизма». Важно отметить, что создатели журнала воспринимали себя преемниками политических арестантов царских тюрем, издававших рукописные журналы. Но если до революции круг читателей был неизбежно ограничен, то отныне «„Наш журнал“ будет распространяться для чтения среди широких слоев вольной публики, служа духовной связью между Домзаком и свободным миром». [22]