Эта схема естественно и даже «необходимо» выкристаллизовывалась в творчестве Аксенова на протяжении 80-х и 90-х годов как реакция на отказ от иллюзий шестидесятничества и поиск новой картины мира. Как уже говорилось, социальные практики шестидесятых (благонамеренное «вчитывание» прогрессивных интенций в политику властей, исторический оптимизм, осторожная фронда) странным образом возродились в образованном обществе нулевых годов, однако очень важные глубинные элементы этого умонастроения оказались забыты. Для Аксенова окончательный разрыв с идеологией шестидесятничества наступил в 80-х годах, после того как почти все участники «Метрополя» – оставшиеся в России и эмигрировавшие – открестились от этого проекта как наивного шестидесятнического продукта. Как известно, разоблачение «наивного» всегда связано с утратой спонтанности и глубины восприятия жизни. Помимо развенчания иллюзий возможности легального самовыражения при существующем режиме, надежды на его очеловечивание, на социализм с человеческим лицом, отказ от наследия 60-х предполагал и второй очень важный шаг: разрушение идеи принадлежности нации, идеала товарищества и народности. Старые иллюзии возродились очень легко, а вот пространство сообщества солидарного действия («нация») так и не восстановилось.
Народность, о которой постоянно говорится в этой статье, – это не умиление перед «русским духом» или рабочей спецовкой, а ощущение принадлежности к воображаемому (но ощущаемому всеми) сообществу субъектов социальной жизни, когда естественно обратиться к другому «коллега», приемлемо – «товарищ», интимно – «старик». Кино и литература 60-х создали миф о героическом товариществе прошлого поколения 30-х годов, по модели которого с некоторым отстранением и иронией строилось социальное товарищество 60-х. Характерно, что следующее поколение с лагом в 30 лет не сумело создать новую версию российского товарищества. Из шестидесятничества было два пути: «вниз», в принципиальное диссидентство (что действительно означало отщепенство, выпадение из «нации», из сообщества – на манер Казака Эмиля), или «наверх», в политическую или духовную элиту, в сталинскую высотку или в башню из слоновой кости. Поиски «исторических закономерностей» развития вне конкретной социальной среды, мышление глобальными «цивилизационными структурами» делает невидимым народ, снимает врожденное отторжение «тайного приказа» и размывает основной инстинкт любого критически мыслящего интеллектуала – дистанцирования от любой, даже самой благолепной власти. Не случайно герои «Вольтерьянцев» и «Москвы» просто не в состоянии выговорить слово «человечество»: патриархальные московиты говорят «пчеловодство», а закладывающие за воротник сталинские соколы – «человепчество»; не дается абстрактный гуманизм русским идеалистам-романтикам, одним словом.
Справедливости ради надо признать, что и в «Редких землях» есть замечательные по литературе главы, эпизодически возникают тени из «параллельной реальности» прошлых романов, а сам текст находится под контролем такого мастера, что один из финальных фрагментов разваливающегося на куски романа удается дотянуть, как горящий самолет, почти до самого аэродрома. Как бы в подтверждение справедливости вышеприведенных рассуждений герой романа, комсомолец-олигарх и партизан элитарного западничества, «уходит в народ». Слово не произнесено, да и по описанию сам этот «уход» напоминает «ёрш» из Гаруна аль-Рашида и старца Федора Кузьмича, но как иначе назвать странствие миллиардера инкогнито и без охраны по российской глубинке с раздачей грантов загибающимся больницам и прочим бюджетным организациям? В голове рождаются ассоциации с грозными призывами Путина к социальной ответственности бизнеса, с не вполне отчетливой пока программой «левого поворота» МБХ… Но, как Мюнхгаузену в финальном эпизоде захаровского фильма, каждый раз хочется стряхнуть головой химерическое наваждение – «не то!». Не получается по письму, невнятно звучит по смыслу, остается ощущение недопроникновения в чуждый социальный опыт, наподобие интеллигентских фантазий на тему жизни блатных. Что означает это финальное хождение в народ – и что оно должно означать, так и остается недосказанным.
Проблема институционализации демократии, гарантии ее устойчивости от вырождения в тиранию или олигархию является одной из основных и древнейших проблем политической философии. Классический республиканизм, особенно в свете опыта Английской революции XVII века, с ее драматическим регицидом и установлением диктатуры Лорда-Протектора, вполне четко разделял идеал правового государства и правления демократического представительства. Будь Аксенов современником Томаса Гоббса, его платоническое сочувствие идее правящей просвещенной касты или, того лучше, философа на троне было бы вполне понятным. Но уже Американская революционная война за независимость показала, что у демократии может быть устойчивый и вполне демократический «субъект» в виде мобилизованного сообщества солидарности, «нации». Ее размеры были весьма скромны в XVIII веке и даже в конце XIX века, но количественная динамика в данном случае не связана с качественным «устройством» политической системы. Было бы очень интересно, если бы Аксенов написал роман из времен Американской революции (с участием российских героев – тем более что реальные прототипы вполне известны). Вот тогда бы он смог смоделировать, обдумать совершенно другой просветительский проект. Тот, который всегда был ближе русскому западничеству, в котором, напомню, неразрывно сведены два компонента: этической реформы и институциональной трансформации. Последние романы Аксенова, как кажется, игнорируют эту бинарность нашей западнической традиции.