Пламя последнего факела прожгло ему рукавицу, и Степан Егорыч мял в ладони снег, чтоб унять саднящую боль….
23
По календарному счету зима уже катилась с горы, долгота дней шла уже на прибавку, но глазами это еще не замечалось: по-прежнему свет дня начинал потухать к четвертому часу, а в пятом стояли уже густые синие сумерки и в хатах зажигали огни.
Такими сумерками Степан Егорыч шел по деревне, серединою улицы, как всегда – пустой в оба конца. Он шел на фермы, сегодня еще не был там, надо было поглядеть, проверить – что и как, но думал про бумагу, что пришла ему, как председателю.
Бумага приказывала послать на две недели трех человек на заготовку дров для городских предприятий. Заготовки эти велись всю зиму верстах в полутораста выше по Урал-реке в тамошних приречных лесах сменными партиями, которые периодически собирали по всему району с колхозов.
Выделить, конечно, нужно было таких, кто в полной силе, кто сможет работать весь день, как там положено. Ну, Машку Струкову, – она девка молодая, бездетная, крепкая, везет, что на нее ни взвали. Еще можно Татьяну Савченко. Будет упираться, конечно, отговариваться. У нее с матерью хорошее хозяйство, полностью их обеспечивает: корова, две овцы, поросенок. В колхозе они работают – лишь бы не ругали, лишь бы значилось, без интереса, – не дюже охочи до колхозных дел. Ну, да ведь срок небольшой, на две недели только от дома и оторваться. Покряхтит Татьяна, но поедет, это ей даже в выгоду – зачтется ей в общественном мнении.
А вот кого третьего? Степан Егорыч перебирал в памяти всех хуторских, кому бы под силу была и работа, и отлучка от дома, и третьего не находилось…
На краю хмарного серого неба алела узкая короткая полоска вечерней зари. Свет ее был слаб и печален. Дома Степан Егорыч мало замечал закатные краски, не вникал, какое в них настроение, а тут почему-то он всегда смотрел на заходящее солнце. Может быть, оттого, что уходило оно в его сторону, большей частью садилось во мглу, и каждый раз было в его умирании что-то скребущее душу и сердце. Идя. по улице, Степан Егорыч тоже глядел на закат, безмолвно сгорающий над синими снегами, на робкие огоньки, уже кое-где мерцающие в оконцах домишек, и тусклая мглистая зимняя заря, синие сумерки, мерцание робких огоньков в домах опять томили его своей печалью. И так остра была эта печаль, что ему даже показалось на минуту – нет, не сбыться его надеждам, не исполниться его вере: нет его Поли в живых, нет его дочек, и ничего из прежнего у него уже нет, а все, что ему оставлено, – это только вот этот синий холодный безмолвный снег во все стороны, широкая пустая улица, темные домишки с их бедной трудной жизнью и та одинокость, в какой он бредет, волоча свою искалеченную ногу…
Желтые огоньки смазались в его глазах, протянули длинные лучи. Степан Егорыч прокашлялся, выталкивая из горла сухой комок, сердито поморщился, сгоняя с глаз влагу: что это он, в самом деле, вот не по-мужски – так расклеиваться!
Тут он поравнялся с домом, где проживала Шура Протасова. Может, ее третьей? Рабочих, что созывают с колхозов, на дровозаготовках будут по три раза в день бесплатно кормить с хлебом, заплатят денег. Возможно, получат и еще что-нибудь. В прошлый раз, когда вот так же брали рабочих, те, кто ездил, привезли ниток, иголок, соли, керосину, – по окончании работы всем дали талоны в промтоварный ларек. Шура тогда не ездила и очень горевала. Побоялась оставить пацанов одних. А теперь, может, оставит с хозяйкой. Ребята большие, послушные, оставить можно вполне, без всякой опаски.
Внутри дома горел свет, но так слабо, что едва золотился на морозных узорах, расписавших оконные стекла.
Горела коптилка, поставленная на стол, – крохотный, сине-золотой лепесток на кончике фитиля из марли. Его хватало только осветить щербатые доски стола, посуду на нем, а все остальное помещение тонуло во мраке.
Шурина хозяйка работала дояркой и еще не пришла с фермы, сейчас там как раз было самое время вечерней дойки, а Шура была уже дома, кормила ребятишек. Вихрастые, нестриженые, сидя на лавке у стола, так что над краем его торчали одни их головы, они хлебали из миски суп, наперегонки таща ко рту большие деревянные ложки. Шура тоже держала в руке ложку и кусок хлеба, но ела, пропуская ложки ребятишек по два, по три раза вперед, а сама беря из миски так, словно и не голодна была, пробывши весь день на ветру, на морозе, перекидавши вилами горы навоза.
Степан Егорыч застеснялся, что угодил не ко времени. По понятиям, которые блюлись в деревне и перешли ему от отца и деда, час еды трудового человека – это святой, неприкосновенный час, который не полагается нарушать.