Выбрать главу

Василий Петрович, пожилой человек, был военкоматский писарь. А может, и не писарь, другое было у него название – Степан Егорыч не вникал. Одним словом, он оформлял Степану Егорычу документы после выписки из госпиталя, и тут, за оформлением, когда настала очередь записать, где Степан Егорыч родился, где призывался, адрес его семейства, обнаружилось, что оба они с одних мест, с курской земли. Василий Петрович служил на элеваторе инспектором по качеству, на станции Коренево, до которой от Степан Егорычевой деревни считается двадцать верст. Осенью сорок первого года весь не вывезенный с элеватора хлеб, о качестве которого Василий Петрович старался, ему пришлось самолично облить керосином, чтоб не сгодился он немцам, и тут же тикать, потому что немецкие танки уже гудели за ближним холмом. Не неделю и не месяц провел Василий Петрович в пути и немало всякого выпало ему перетерпеть, прежде чем он оказался здесь, далеко за Волгой, в этом неказистом городишке. Как раз призывали старшие года в армию, но фактически на разные тыловые работы, – пополнить людскую убыль на карагандинских шахтах, уральских заводах; здоровье у Василия Петровича всегда было несильное, его пожалели – оставили при военкомате писать, что потребуется. Вот он и писал уже второй год – повестки, списки мобилизованных, справки для пенсий семьям погибших, всякие другие бумаги – работы у него всегда было невпроворот, успевай только подливать в чернильницу.

Находка земляка будто теплом согрела Степана Егорыча. На родине они, может, и видались, бывал Степан Егорыч в Кореневе, знал и элеватор, где служил Василий Петрович; может, случалось им и рядом проходить, а не примечать один другого: мало ли людей сновало вокруг, какое им было тогда дело друг до друга? А тут Степан Егорыч обрадовался, словно не просто земляка – близкого родича встретил. Сухопарый, костистый, будто где-то нарочно сушеный, чтоб поменьше мяса было на его костях, с желтыми обкуренными усами, Василий Петрович мгновенно полюбился Степану Егорычу уже за одно то, что знал он села и деревни, какие знали Степан Егорыч, дороги, которыми ходил и ездил Степан Егорыч тоже, лесные рощи, речки и речушки вблизи Заовражной – и ее саму, ракиты по-над дорогой на въезде в деревенскую улицу, колхозного председателя, парторга, даже Степан Егорычева дядю, пасечника и кузнеца-запивоху, редкого мастера по части амбарных запоров: во всех окрестных селах самые ответственные замки были поделаны его руками…

Василий Петрович сидел в комнатушке, где совсем не оставалось проходу между столами, шкафами и железными несгораемыми ящиками. Степан Егорыч всегда заставал его низко воткнувшимся в бумаги, сосредоточенным, от занятости даже хмурым на вид, – таким застал он земляка и на этот раз. На краю пепельницы перед Василием Петровичем лежала самокрутка, вставленная в мундштучок из плексигласа, авиационного стекла, выпускала из себя кверху колеблющуюся нитку синего дыма.

При появлении Степана Егорыча Василий Петрович от бумаг не оторвался, лишь приподнял брови, поглядел исподлобья; на костистом лбу его взморщинились частые мелкие складки. Но глаза его выражение изменили: в них прошло что-то светлое, дружелюбие умягчило их изнутри. Он тоже любил Степана Егорыча, их землячество тоже грело его, совсем одинокого, в нынешней своей личной жизни и утомительной работе с раннего утра до позднего вечернего часа. Только чувства свои он держал больше про себя, не выдавая их наружу. Наверное, просто был такой от природы нераспашной человек. Про таких люди часто думают, что они сухари сердцем, ни радоваться не умеют, ни горе их не трогает, а того не знают, что чаще всего наоборот: распашной человек все из себя выплескивает и ничего в нем не остается, а вот такой, сокровенный, все свои радости и горести несет в себе, – молчаливо, невидимо, неразлучно, куда сильней и куда дольше все переживая, чем кто другой…

– Ты посиди, Степан Егорыч, пока, покури вот, – сказал Василий Петрович, передвигая на край стола коробочку из-под «Казбека» с насыпанной в нее махоркой.

Василий Петрович завершал какой-то длинный список на нескольких листах. Самокрутка его догорала, забытая на краю пепельницы, – так углубленно занимался он своим писанием, стараясь, чтоб вышло у него все точно, четко, без помарок, и даже красиво для глаза.

Мало охотников до канцелярской работы, мелкая она, копоткая, невидная, черновая, в заслугу ее не ставят и редко за нее даже благодарят, но Василий Петрович исполнял ее с явной любовью, и на его прилежность даже приятно было смотреть. Все у него было аккуратно, в строгом порядке: бумага разлинована по линеечке, поля отчеркнуты, карандашей возле него лежал целый набор, разноцветные, все остро заточенные; начиная красную строку, он не просто тыкал в бумагу пером – приступал тоже любовно, с особым писарским искусством, как только в старые времена писали, когда Степан Егорыч еще маленьким был: задерживал на секунду руку, примеряясь, рисовал над бумагой воздушный вензель, как бы давая перу разгон, а уж воздушную линию незаметно переводил в видимую, и дальше буквы лились с кончика пера непрерывной вязью – перо, казалось, само писало в его руке. Позавидуешь такой ловкости, особенно, если, как Степану Егорычу, писание – это редкий и потому непростой труд… Чуть не полвека назад проходил Василий Петрович свое образование – в церковноприходской школе, в ней одной, больше учиться не пришлось, если не считать всяких курсов подготовки, переподготовки, – это уже в зрелые его года; не бог весть какие науки преподносились в сельской школе, наполненной босоногой детворой, но зато вкладывали их крепко, на всю жизнь – быстрый счет, даже с дробями, беглое чтение, правила грамматики, а уж как почерк ученикам ставили – это Василий Петрович показывал каждым движением своей уже старой руки…