Выбрать главу

А прежде Антон Урванцев ждал зимы с охотничьим нетерпением. С приходом седых, надежных морозов, обычно после октябрьских праздников, он брал отпуск. Отоспавшись вдоволь, выходил во двор, полный белого блеска, начинал ворошить снег или затевал мелкий, необязательный ремонт построек и городьбы. Работал, однако, вяло, часто останавливался и слушал, как скыркают соседи лопатами, с хрустом мнут вдоль улицы тропы.

Рано или поздно раздавался долгожданный щелчок щеколды и в воротцах, отаптывая на ходу валенки, появлялась чаще всего женщина.

— Я к тебе, Антон Васильевич, в руки-ноги, — смущенно смеялась гостья. — Помнишь, обещался насчет поросенка…

Урванцев останавливал на женщине туманный, играющий взгляд и, закуривая, спрашивал:

— А не рано, вдруг оттеплит?

— Не должно! Крепко забарабанило. Чего ему теперь картошки переводить.

— Так-то оно так! — для виду мялся Урванцев, сдвигал на затылок кучерявую, с хромовым верхом шапку. — Да ведь своей работы скопилось. Позвала бы кого… Хоть Потапа с Теребиловки.

— Подь он! — отмахивалась женщина. — Прошлой осенью мне овчину в трех местах порезал. Баушка постановила — приглашай только Васильевича. У него рука не сдрожжит.

Наконец Антон соглашался, брал нож и белый абразивный брусок, спрашивал: со шкурой как распорядишься — палить?

Дома женщина с плачущим выражением лица открывала хлев и выпускала под ноги Урванцеву тугого, радостного подсвинка. Пока тот резиново прыгал, топтал восьмерки по ограде и рыл, побалтывая хвостишком, сугроб, Антон готовил место.

Через полчаса голова и копыта подсвинка лежали отдельно, а Урванцев полоскал пламенем паяльной лампы туловище и вполглаза следил за женщиной, которая брала часть грудины на жарево, подвигался к ней с растопыренными красными пальцами. Та, сверкнув приветливосмелым взглядом, пятилась:

— Баушка-то подглядит!

Позднее она лила Антону в пригоршни теплую, самоварную воду, выкладывала самое белое полотенце. А в горнице звякало стекло, и Урван-цева вели к столу, от которого спешно провожали детвору.

Потом Урванцева звали в другой дом. Он одинаково умело перерезал детски тонкие горла поздних барашков и валил успевших отяжелеть быков. Постепенно он обрастал помощниками, которые разрубали туши, протыкая проволокой громоздкие куски мяса, развешивали их на перекладинах. И, наконец, где-нибудь в кресле Антон утомленно пьянел, склонял над тарелкой плоское, лысеющее темя. Пьяные приятели наперебой высказывали уважение его твердой руке, просмеивали Потапа с Теребиловки, который курице «заместо головы нос отсек…»

Малозаметный и смирный в обыкновенное время Урванцев ощущал себя здесь значительным, нужным деревне человеком.

— Я делаю так! — гордый собой, он начинал делиться опытом — чиркал черешком вилки себе или соседу выше воротника. За столом при этом обязательно кто-нибудь вздрагивал.

Иногда сквозь сытый гвалт застолья Урванцев слышал затяжные рыдания из укромного уголка горницы: хозяйский малышок оплакивал поросенка — простосердечного сотоварища своих детских игр. Антон хмурился. С детьми он не ладил давно. Малолетки освистывали его из ограды, обзывали «кошкодралом». Это особенно обижало.

…В спальне охнули, придавленно заныли под ногами жены половицы. Сквозь перегородку, через дыры от сучков и щели, проскочил, протянулся толстыми линиями электрический свет.

— Сколько набрякало? — спросил Урванцев шершавым от долгого молчания голосом.

— Полшестого, — выступила из-под занавески сонная, медленная в движениях женщина с гусиной пушинкой в волосах. — Рано соскочил, магазин еще не торгует.

— Ругай меня, Маруся, остолопа непоправимого, — сгибаясь в шее и спине, уныло промямлил Урванцев. — Весь виноватый…

— Надоело об тебя язык мозолить, — зевнула жена. — По мне теперь хоть захлебнись…

— Нет, мать, — разглядывая трещинки на пальцах, где темнела неотмытая кровь, сдавленным голосом пробормотал Урванцев. — Больше никто не сговорит, пусть хоть лежкой передо мной лежат.

— Худо верится, — скривилась жена.

Она запахнула на груди телогрейку и выступила с тазиком из избы, оставив взамен себя белый бугор морозного пара.

«Пойти побриться», — Урванцев посмотрел в зеркало на свои рыжие, ощетиненные скулы и пасмурно усмехнулся. — Папка-царапка! — Так его называл когда-то маленький веселый сын. Урванцев любил колыхать над зыбкой небритым подбородком, а Ленька, повизгивая от восторга, хватал отца, а потом прятал уколотые пальчики в рот.