Мраморный холод Олимпа.
–Горе мне! Горе! Горе! – юноша заходится плачем, хватается за прекрасные кудри, но даже в отчаянии и в утомлении не может отвести взгляда от своего отражения. – Горе! Горе!
–Горе, горе, – вторит, соглашается Эхо, незамеченная, брошенная, отвергнутая, однажды вставшая на пути Геры.
–Мне жаль его, – признаётся Афина, глядя на стенания удивительной и несчастной красоты, – потому и прихожу сюда.
–Ждёшь? – Гера глядит испытующе.
–Жду.
Она действительно ждёт. Смерти его, конца страданий. Но не приходит смерть, ждёт, как и Афина.
–Он жалок и смешон, – продолжает Афина, увидев, что Гера всё ещё ищет в её лице какие-то ответы, понятные только ей, – но все мы жалки и смешны, если подумать. Но что же? Мучать нас? он не любит никого, кроме себя? а мы разве многих любим? Или не любим мы прежде себя? то, что сердце его гордо…
Афина морщится. Ей не нравятся её же мысли. Она знает, что не имеет никакого права вмешиваться в судьбу обречённого юноши, но всё же – почему же так? почему у Афродиты такое злое чувство юмора, что творит она столь жестокую месть, не желая милосердия?
–Может поговорить с ней? – размышляет Афина. При Гере размышлять можно. Она не выдаст, ещё и посоветует чего-нибудь. – Конечно, нелепо мне вмешаться в судьбу того, кто всё равно умрёт…
–И скоро, – добавляет Гера. – Его душа ранена и разбита, он уже мёртв. Он мёртв с той самой минуты, как полюбил себя. Если сейчас заставить его всё забыть, если навести морок, и то не поможет – сердце не обманешь, из сердца любви не выжечь.
–Горе…– он уже не кричит, он тихо шепчет, но Афина слышит его ясно. Он склоняется над своим отражением, тянется к себе же, но не может достичь – невозможно это!
–Горе…– шелестит Эхо и плачет без звука.
–Здесь нужно милосердие, – Афина не надеется на Афродиту, а после слов Геры отчётливо понимает – дни юноши сочтены, даже если оттащить его сейчас от реки, даже если забудет он своё лицо, всё одно: страшная любовь топит его сердце, обращённая в одержимость, где ярость и страсть сплетаются в один яд.
А сосуд – юноша.
–Нужно, – соглашается Гера, – поигрались и хватит.
Они говорят об одном милосердии – о смерти. Его смерти. Смерти, дающей покой от порока и страсти, от ярости и яда одержимости. Смерть карающая, смерть отпускающая туда, где покой.
–Ступай, – вдруг говорит Царица, когда Афина уже решается, – ступай, дитя.
Афина вздрагивает. Она удивлена. Они же договорились о милосердии? Они же обе пришли к тому, что это его единственное спасение.
–На мне больше всего, – объясняет Гера, – не надо тебе этого видеть и пачкаться о смерть его не надо. Круги долго ещё идут по воде.
Афина колеблется. Она карала смертных, была жестока. Но Гера сейчас велит ей уйти, берёт на себя самую дурную работу. Почему? Милосердие и милосердие? Сочувствие? Или Гере просто хочется кого-нибудь убить, нарекая это спасением?
–Иди, – мягко говорит Гера, голос её спокоен и тих.
Афина покоряется, выбрав для себя ответ о милосердии и милосердии. Гера просто не хочет её трогать этим, а может не хочет, чтобы Афродита обозлилась на Геру-то она не посмеет косо взглянуть!
Афина не хочет думать и покоряется. Она уходит за колонны зала, а Гера выходит в мир людей, только порог перешагивает…
***
И взгляда нельзя оторвать, и отвернуться нет сил, и забыться тоже. А уж о том, чтобы встать и уйти – речь не идёт. Как оставить волнение? Как не дрогнуть?
Ему больно. Он устал и измучен. Тело его затекло от сидения у берега, шею ломит без всякой пощады, в желудке словно ядом прошли. Он устал и хочет спать. Но он в плену себя. он не может подняться, не может оторваться от себя и не может понять за что проклят.
А это проклятие…не бывает такой любви от дара богов, только от проклятия их.
Но он и не поймёт – мысли его не там. Мысли его с собою, с собственным отражением, и этого слишком много.
Он не поймёт – потому что Афродита продумала не всё. Она торопилась, старалась, думала о красоте кары, а не о её сути. Какое ей дело до смертного, когда её захватило вдохновением?